Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Солдаты заглядывали в лица девушкам, говорили что-то, даже пытались шутить, но девушки не улыбались. Оттаять они не успели еще, хотя в теплушках топились железные печки.

Высадкой и отправкой руководил Даргиничев. Помогали ему Петр Иванович, заместитель, шофер Василий и председатель райисполкома Гатов. Тут же были военные власти. Вместе с солдатами подхватывали они девушек под руки — несли. Самых слабых Даргиничев отправлял в свою полуторку, там настелили сено. Одна была в рыжей собачьей шубейке, в фетровых ботах и байковых лыжных штанах. Ноги ее не опухли, не вздулись, как у других, но идти она не могла. Даргиничев поднял девушку в рыжей шубейке, взял на руки. Гатов хотел подсобить.

— Не надо, — сказал Даргиничев. — Унесу. В ней весу, как в Гошке моем.

Только глаза, нос и губы девушки виднелись из-под оренбургского платка, пропущенного под мышки, увязанного за спиной. Глаза глядели темным-темно — один сплошной зрачок, обведенный светло-желтеньким ореолом. Ноги девушки истончились на нет. Даргиничев чувствовал у себя в руках косточки, прутья. Он заглянул сверху ей в лицо, сказал:

— Курносая. Счастливая будешь. Курносым везет.

— Как вам не стыдно, — сказала девушка, — такому здоровому, толстому, быть здесь, когда в Ленинграде умирают каждый день от голода тысячи. Как вы можете? — В голосе девушки не было раздражения, гнева. Она будто разговаривала с собой, размышляла. — Неужели вам не совестно каждый день досыта наедаться и ничем не рисковать, когда кругом гибнут тысячи лучших людей? Я бы таких, как вы, судила в трибунале, — сказала девушка, — и расстреливала, чтобы вы даром не ели хлеб тех, кто отдает свою жизнь.

Руки Даргиничева прямые сделались, жесткие.

— Бодливой козе бог рог не дал, — сказал он. — Расстреливать просто, девушка... Из живого человека покойника сделать — ни ума не надо, ни силы. А вот из могилы человека вытянуть — тут силенка нужна, тут не справишься не поевши. Вот тебя я из могилы тяну, еще не знаю, вытяну ли, и еще шестьсот таких, как ты, тянуть надо. Да лесу нарубить, чтобы тем, которые в Ленинграде остались, совсем не закоченеть... Лес рубить — нужен крепкий загривок. — Даргиничев нес девушку на вытянутых, прямых руках, разговаривал с ней. — Это не то что приговора подписывать да в расход пускать. А мы лесорубы. Вот так-то, курносая. Родились на свет мы, чтобы жить. На самих на себя нам негоже крест ставить. Надо будет кому — значит, спишут в расход. Нехитрое дело. А нам с тобой, курносая, выжить приказано, мы с тобой еще можем пригодиться на трудовом фронте. На трудовом фронте нам с тобой велено воевать. На меня побольше ответственности возложено, на тебя — поменьше... Тебя как зовут-то?

— Нина Игнатьевна, — сказала девушка и улыбнулась чему-то. — Нечаева. Мой дальний предок по материнской линии был декабрист...

— Ну вот, станешь на ноги, Нина Игнатьевна, пооткормишься, мясом обрастешь — и продолжай свою линию на здоровье. Ребята вон в аэросанном батальоне — дай боже, ниже лейтенанта у них никого нету.

— Инженер-капитаны в основном да инженер-майоры, — сказал Макар Тимофеевич Гатов. Предрика не отставал от Даргиничева, в одиночку было ему не по себе среди этих по-каторжному состарившихся девушек. Чувство вины возникало в нем, огорчало. Горько, жалостливо опускались углы его губ, он качал головой: — Ай-я-яй, до чего же их довели. Они еще молодые, а пожилым-то там каково?

Даргиничев устроил Нину Игнатьевну в кузове своей полуторки, сам сел к рулю. Наказал Петру Иванычу с Гатовым:

— Сотню еще в Сигожно направляйте, остальных в Кыжню и Шондигу. Я поеду пригляжу, как они там размещаются.

— Журавлев утром звонил из Шондиги, — сказал Гатов. — Матрацев у них там только двадцать две штуки...

— Вповалку первую ночь переспят. Не в санаторий приехали, обойдутся. Потом надо будет сенцом разживиться у шондижских бабок. Пущай потрясут свои сеновалы.

— Навряд ли кто даст, — сказал Петр Иваныч. — Зимы-то много еще. Деревня сей год коровами только и кормится. Корове нечего исть — тогда и зубы на полку.

— Ничего, — сказал Даргиничев, — мы им дровишек подкинем, погреем бабок, они сговорчивее станут. А нет, дак вон у нас в тупике вагон устюженской водки стоит. Договоримся.

— Бабы-те скорее сами себе дровишек напилют в лесу, чем наших работничков ждавши, — сказал Гатов и горестно покачал головой. — Гляжу я на них, Степан Гаврилович, когда еще толку с них ждать. Еще ходить-то им нужно учиться. Как зимние мухи. Не знаю. В глубокий бы их тыл, в Ташкент куда-нибудь, а не в наши леса...

— Оклечетают, — сказал Даргиничев. — Живучий народец. Питерский. Поехали, Вася.

Василий достал заводную ручку, минут десять лязгал, пока подал голос мотор. Паршивенький был этот газогенераторный мотор, самовар, не машина.

Ехал Даргиничев тихо, щупко, на первой скорости. Дорогу вчера прошли бревенчатым угольником, раздвинули снег. Слышно было, как он скрипит под колесами. Перелетали дорогу тетерева, рассаживались в вершинах осин.

— Вон оно, мясо-то, — улыбался Василий. Но Даргиничев не отрывал глаз от неприкатанной рыхлой дороги. У околицы в Сигожнс навстречу машине выбежал Гошка. Но отец не взглянул на него. Гошка поспевал за машиной. Серьезно, хмуро глядел, как отец с Василием снимают с кузова неуклюжих, закутанных, молчаливых теток, уводят, уносят их в дом.

Поздно совсем, за полночь, в потемках, Даргиничев вошел в этот дом, нащупал фонариком рыжую шубейку среди серых одеял и ватников, приблизился к ней. Два темных глаза влажно блестели в луче. Даргиничев погасил фонарик.

— Спи, спи, Нина Игнатьевна, — сказал шепотом. — У нас не бомбят пока что. Спокойно. Спи. — Он достал из кармана банку консервов, поколдовал над ней. Поставил на пол у изголовья. — Покушай. Веселее будет. У нас питание — не проблема. Большая земля.

Даргиничев очень старался не нашуметь, но половицы екнули под грузом его большого, тугого тела, под заскорузлыми на морозе валенками.

Кто-то сказал ему вслед:

— Во боров. Как земля-то их носит, таких?

2

Мороз в ту зиму был вражий, служил делу смерти, дожимал, добирал последки живого, стращал одиночными выстрелами по ночам. Он глухо зашторил окошки в бараках, где ленинградские девушки, лежа в постелях, жевали сырой, непропекшийся хлеб, разжевывали каждое зернышко, дожидались, когда превратится хлеб в силу, когда согреется кровь.

Давали им рабочую пайку — шестьсот граммов и еще обещали триста — за перекрытие нормы. Только когда ее перекроешь, и какова она, лесорубская норма?

Мороз залетал в растворенные двери и шарил, кого бы кусить, но в стуже был еще запах соснового леса, хвои. Так пахло детство, давно, до войны. И в черных бутылках устюженской витаминной водки плавали хвойные иголки. И в солнце, хотя оно не могло растопить мохнатую изморозь на окнах, тоже был витамин.

Приходил в бараки Даргиничев, весь свежий, румяный, от него тоже пахло сосной; завернутые втрое голенища валенок обхватывали круглые икры, полушубок перепоясан, на ремне кобура, рот полон ровных белых зубов. Хорош был директор, мороз шел на пользу ему, от него пахло жизнью, хотелось потрогать его — откуда он взялся. Как будто с другой планеты, где знать не знали войны и блокады.

— Ну что, девчата, — сочным, громким, здоровым голосом говорил директор, — может, танцы устроим? Патефон у меня найдется... Найдется патефон...

Тонкий, надтреснутый, будто заржавленный голос вдруг доносился откуда-то из угла:

— Това-а-арищ, дире-ектор, погрел бы... Во-он у тебя под шу-убой сколько тепла-а... Что тебе, жа-алко? Погре-ей, мы вста-анем.

— Не хватит на всех, — говорил Даргиничев. — Еще вашего брата двести пятьдесят душ прибыло. Помещения не хватает размещать. В избах на полу спят вповалку. Просто беда. По району гоняюсь, где на коне, а больше пехом. Дровами нужно всех обеспечить, питанием. А кадров у меня всего четыре деда с бородами. Четыре деда всего. Управляющий трестом Астахов нажимает, обком беспокоится и Военный совет. Хлеба прибавили норму в Ленинграде, двести грамм дали, рабочим триста пятьдесят. Дорогу наладили через озеро, муку подвозят. А с топливом худо. Без топлива хлебушка не спечешь. Мука — полдела еще. Полдела. Дровишки нужны. С нас спросят. От нас идет топливо в город Ленина. Не выполним — значит, хлеба не будет. И мне тогда — по шапке. И вам будет стыдно в глаза посмотреть своим близким, которые там, в Ленинграде, не сдаются врагу... — Лицо директора становилось другим, когда он говорил свою речь. Румянец с него сходил, губы выпячивались, глаза стекленели, проступали желваки на щеках.

17
{"b":"832984","o":1}