Примечательно, что в том же 1926 году, когда Москву всколыхнуло возвращение оперы на сцену Большого театра, она была впервые в Европе поставлена: в Барселоне, в Риге, в концертном исполнении в Лондоне и Париже1072. Однако на родине в 1932 году «Китеж» был официально запрещен1073. Вместе с тем вокруг этого сочинения сложилась странная ситуация: в Репертуарном указателе ГРК за 1934 год опера еще значится среди запрещенных к исполнению1074, но одновременно Музгиз в том же году выпускает клавир оперы, а ее постановка уже намечена на сцене Большого театра в сезон 1933/34 года. Из-за смерти дирижера В. Сука, последовавшей во время подготовки нового спектакля 12 января 1933 года (с чем, по-видимому, и связана отсрочка его выпуска), премьера состоялась только в 1935-м. Но «декларация о намерениях» постановочной группы была обнародована уже в 1933 году (то есть на фоне продолжающегося запрета сочинения).
В качестве «главнейших задач режиссуры» постановщик спектакля В.Л. Нардов (Книппер) наметил следующие:
1. Построение действия, согласно характеру музыки, по 4-м основным линиям: лирической (1-й акт), эпически-бытовой (2-й акт и первая картина 3-го до звона колоколов), религиозно-мистической – в плане примитивной мистики народного сказа (исчезновение Большого Китежа и его превращение в «невидимый град») и морально-драматической (изображение «нравственного подвига» Февронии).
2. Проработка всех образов как живых людей, а не как отвлеченных «святых».
3. Оформление последней картины не как рая, а как фантастического «невидимого» Китежа в духе примитивных народных верований1075.
О предыдущих версиях сочинения Римского-Корсакова режиссер отозвался следующим образом:
<…> первые постановки его в соответствии с богоискательскими течениями того времени делали крепкий упор именно на религиозную сторону «Китежа», оставляя в тени сторону историческую. Всех действующих лиц делали с самого начала оперы какими-то просветленными, неживыми, отвлеченными. Все они были праведниками, кандидатами в рай, куда и попадали в конце оперы. Все они были помазаны елеем. Это одна линия – «к небу» – доминировала в спектакле1076.
В конце 1934 года на страницах многотиражки Большого театра предпринимается обсуждение будущей постановки:
«Е. Малиновская (тогдашний директор Большого театра. – М.Р.) простосердечно советует режиссеру В. Нардову представить всю мистику как прекрасную сказку. Но ей возражает певец В. Политковский, объявляя мистику оперы неистребимой: ее надо просто принять и оставить на сцене все как есть»1077.
И действительно, из предыдущих спектаклей было, по-видимому, немало заимствовано. В частности, три (из шести!) картин оперы шли в декорациях К.А. Коровина, созданных еще для премьеры 1907 года и использовавшихся во всех последующих спектаклях. В. Сук, намечавшийся музыкальным руководителем будущей премьеры, также участвовал во всех предыдущих постановках «Китежа» в Большом. После него дирижером был назначен Н. Голованов, известный своей религиозностью и русофильством.
Все эти разноречивые факты свидетельствуют, с одной стороны, о попытке смысловой «переакцентировки» режиссерскими средствами, предпринятой в рамках сохраненной во многих аспектах сценической концепции оперы, с другой стороны, о компромиссном характере изменений, вероятно, больше декларированных, чем достигнутых в реальности. О том, что в обеих постановках Большого театра – и 1926 и 1935 годов – корсаковское сочинение воспринималось в согласии с ожиданиями «духовной оппозиции», может свидетельствовать запечатленное в стихотворении 1950 года (написанном уже в заключении) воспоминание Даниила Андреева об одном из этих довоенных спектаклей:
Темнеют пурпурные ложи
Плафоны с парящими музами,
Возносятся выше и строже
На волнах мерцающей музыки.
И, думам столетий ответствуя,
Звучит отдаленно и глухо
Мистерия смертного бедствия
Над Градом народного духа.
<…>
И меркнет, стихая, мерцая,
Немыслимой правды преддверие —
О таинствах Русского края
Пророчество, служба, мистерия <…>
1078.
История борьбы с «Китежем» и за «новый» «Китеж» закончилась для идеологического руководства культурой бесспорным поражением. Иного средства, чем вычеркнуть ее из репертуарных списков, придумать не удалось.
Как установил Л. Максименков, в 1936 году на имя Сталина и Молотова поступила записка П.М. Керженцева, в ту пору возглавлявшего Комитет по делам искусств, «О мероприятиях по Большому театру», в которой руководству театра во главе с Головановым ставилось в вину чрезмерное увлечение русской классикой:
Руководящее положение Голованова привело к целому ряду отрицательных результатов. В художественной работе театра восторжествовал курс на «помпезную» оперу, обставленную с максимальной пышностью и громкостью. В репертуаре преобладала русская классика при явном пренебрежении к мировой классике (в частности, Моцарту, Россини и т.д.)1079.
Далее делались предложения по репертуару: включить одну украинскую, одну грузинскую оперу, но одновременно изъять «Сказание о граде Китеже», «Лоэнгрин», «Демон», «Четыре деспота»1080. В результате до середины 1950-х годов советский зритель был лишен возможности услышать и увидеть один из безусловных шедевров русского оперного театра.
Более дипломатичная и плодотворная попытка адаптации корсаковского наследия к новым историческим условиям была сделана в последний год жизни Луначарским, опубликовавшим к 25-летию со дня смерти Римского-Корсакова в высшей степени примечательную статью. Он вступает с композитором в воображаемый диалог, почти покровительственно указывая на совершенные идейные ошибки. В его теперешней оценке собственно музыкальные открытия составляют не главную, а, так сказать, дополнительную ценность корсаковского творчества. То, что музыка у этого композитора почти везде сопровождается словом или подчеркнуто программна, – Луначарский обозначает это свойство как «идейность» – представляется ему одновременно и опасным, и притягательным:
Прибавим еще к этому своеобразную «идейность» Римского-Корсакова <…>. Он умел легко сочетать свою музыку с большим сюжетом в опере или со словами прекрасного стихотворения в романсе1081.
Но эта «идейность» наследия Корсакова для ее дальнейшего «присвоения» либо должна приобрести новое значение, либо будет отметена вместе с собственно музыкой. Обращаясь к покойному классику в воображаемом диалоге, Луначарский пеняет:
Вы <…> создали то, что считается шедевром религиозно-философской русской оперы, вы создали ваш изумительный «Град Китеж». Но, простите меня, Николай Андреевич, я ни на одну минуту не верю в действительную глубину религиозных чувств, которые там развертываются <…>. Разумеется, всякие богомольные старушки или уязвленные действительностью мнимые интеллигенты могут чуть ли не молиться в театре, когда идет «Китеж». Они относятся к нему как к необыкновенно пышной литургии, не очень вдумываясь ни в прелесть ее музыкальной формы, ни в «глубину» ее философской мысли. Но кто захочет вдуматься в эту глубину философской мысли, увидит, что она ужасно поверхностна. Концы с концами не сведены никак1082.