— Что случилось?
— Одевайся, академик ждет меня.
Я без долгих слов вскакиваю с тахты и быстро одеваюсь. Как кстати позвонил шеф. Все главное сказано, и я благодаря телефону избавлен от ненужных слез и длинных объяснений. Я облегченно вздыхаю, чувствуя, что тяжелый камень упал с моей души.
Машину я остановил перед входом в парадное.
— Я скоро вернусь, — говорю я Эке, хотя не вполне уверен в правоте своих слов.
На третий этаж я поднялся чуть ли не бегом и нажал на кнопку звонка.
Грудь моя ходит ходуном. Неужели возраст? А ведь совсем недавно я играючи взбегал по лестнице пятиэтажного дома, совершенно не ощущая сердца.
Дверь отворила домработница.
— Он ждет вас в кабинете, — крикнула она мне вслед, закрывая дверь.
— Здравствуйте, — войдя в кабинет, поздоровался я.
— Присаживайтесь, — услышал я в ответ.
Он стоял у стола, разбирая какие-то записи.
Я сел в кресло и оглядел комнату так, словно был здесь впервые. Все было по-прежнему. Письменный стол, глубокое большое кресло, тяжелая мраморная пепельница, справа корзина для бумаг, черный старомодный телефонный аппарат, два полукресла для гостей, а между ними круглый журнальный столик, заваленный, по обыкновению, книгами. На стене — квадратные часы и портреты Ньютона и Эйнштейна, вырезанные из журналов.
На письменном столе особняком расположилась фотокартотека, набитая пластинками пи-мезонов, отснятыми на прошлой неделе в лаборатории. Три дня назад их привез академику наш лаборант. Над картотекой возвышается тяжелый глиняный кубок с авторучками и остро отточенными карандашами. По стенам висят длинные книжные полки. Все вроде бы по-прежнему, но мне показалось, что здесь произошли неуловимые на первый взгляд изменения. Я еще раз внимательно оглядел все вокруг, переходя от предмета к предмету, от стены к стене. Нет, все здесь неизменно и привычно. Но что же тогда взволновало меня, что непривычного и нового в кабинете? Даже хозяин в своем неизменном домашнем одеянии и, как всегда, поглощен делом, ничего особенного или необычного в нем не заметно.
— Что делается в лаборатории? — спросил академик, не поднимая головы. Он методично сортировал записи: одни откладывал в сторону, другие рвал и, скомкав, бросал в корзину для бумаг.
Я ничего не ответил. Было ясно, что спросил он из приличия.
Неожиданно одна из бумаг привлекла его внимание. Он поправил очки и уселся поудобнее. Нетрудно было догадаться, что запись эта чем-то важна для него. Он целиком ушел в нее, позабыв о моем существовании. Молчание обещало быть долгим. Я потянулся было за сигаретой, но тут же передумал. Мысль об Эке не давала мне покоя. Эка сидит в машине и терпеливо дожидается моего возвращения.
«И все же почему мне как-то не по себе здесь?» — снова стали донимать меня эти мысли. И в который уже раз я внимательно разглядываю академика.
Леван Гзиришвили высок, сухощав, красив. На вид ему лет шестьдесят, хотя он уже вплотную подошел к семидесятилетнему рубежу. У него седые виски, редкие волосы, умные, живые глаза за квадратными стеклами очков — внешность типичного интеллигента. На мизинце левой руки он носит крупный перстень с печаткой. Каждый его жест, манера двигаться, говорить, улыбаться, слушать указывают на глубокую и традиционную интеллигентность, впитанную, видимо, с молоком матери.
Как разительно отличался он от ученых, которые сначала приобрели научные титулы и звания, и лишь затем — соответствующие им манеры и тип поведения.
Академик сидел неподвижно, не сводя глаз со старого пожелтевшего листочка бумаги. Потом с неожиданной прытью принялся рыться в ящике стола. Наконец извлек из него фотокарточку, приклеенную к картону, и с видимым сожалением стал ее разглядывать.
Раздался бой часов. Я вздрогнул и невольно взглянул на них. Было половина одиннадцатого. Мои часы отставали ровно на минуту.
Прошло уже полчаса, как я сижу здесь.
Я представил себе Эку, съежившуюся на переднем сиденье автомобиля, и сердце мое тревожно екнуло. По всему видать, я пробуду здесь не меньше часа.
— Сколько вам лет? — неожиданно обратился ко мне академик.
— Тридцать четыре, — с изумлением ответил я, ибо он прекрасно знал возраст каждого своего сотрудника, включая многочисленных новеньких лаборантов.
— Почему вы не женитесь?
Фотокарточку он бережно положил на стол, снял очки и повернулся ко мне. Каким же дряхлым он мне показался вдруг. Наверное, оттого, что снял очки. Его глаза напоминали оплывшие, мигающие свечи. Силюсь припомнить, видел ли я его без очков раньше. Наверное, видел, но не обращал внимания. Впрочем, мне ни разу не приходилось так близко заглядывать ему в глаза. Передо мной сидел не энергичный, деятельный ученый, каким я его привык видеть, а надломленный, усталый старик. Неужели все дело в очках? Может, они и придают его лицу моложавость и энергичность? Но… Вряд ли очкам что-либо изменить тут.
Я не видел его всего лишь месяц. Как он мог так сильно измениться за этот по сути мизерный срок? А может, с ним стряслось что-то неладное?
— Почему вы не женитесь, я вас спрашиваю? — повторил свой вопрос академик.
— Не знаю, — растерялся я.
— Неужели вы никого не любите?
Я предпочел промолчать. И что я мог ответить? За десять лет нашего общения это был первый бестактный вопрос, с которым обратился ко мне мой учитель.
Академик надел очки и вновь взял фотографию в руки.
Мои опасения оправдались — очки не смогли изменить выражения его лица. Он долго смотрел на фотографию, потом улыбнулся и протянул ее мне. Мое кресло стояло далеко от письменного стола. Я встал и быстро подошел к нему.
— Посмотрите, пожалуйста, нравится?
Я взял у него фотографию и с любопытством посмотрел на нее.
— Впрочем, она вряд ли может вам понравиться. Эта дама не подходит под каноны современной моды.
С карточки на меня смотрело умное лицо молодой женщины. Ее прическа и одежда напоминали мне фотографии матери времен ее молодости.
— Может, я допустил ошибку? Может, всего лишь год, проведенный рядом с любимой женщиной, перевесил бы всю мою жизнь?
Слова академика поразили меня. Я быстро взглянул на Левана Гзиришвили, пытаясь по выражению его лица угадать, что же могло произойти за этот месяц.
В комнату вошла домработница.
— Уберите, пожалуйста, вот это, а потом можете идти домой, — указал он рукой на корзину для мусора, полную скомканных бумаг.
Я положил фотокарточку на стол и вновь вернулся в свое кресло. Академик, словно забыв о фотографии, даже не взглянул на нее. Взгляд его сделался отсутствующим. Он молчал до тех пор, пока домработница не кончила убирать.
— Можете идти. Вы свободны до послезавтра, — негромко произнес академик.
Женщина кивнула и закрыла за собой дверь.
— Как идет строительство лаборатории на Цкра-цкаро?
— Проект разборного тысячетонного магнита уже готов. Ленинградцы берутся за его изготовление.
— Пора распределить работу по группам. Пусть Мамука Торадзе возглавит разработку схемы управления. А вы займитесь камерой Вильсона. — Академик задумался. — Камеру Вильсона следует поместить в максимально мощное магнитное поле. Иначе нам не удастся измерить импульс частиц высокой энергии. — Говорит он медленно, взвешивая каждое слово. Но взгляд его по-прежнему блуждает где-то далеко. — Тысячетонный магнит даст нам возможность измерить импульс частиц сверхвысокой энергии. Вместе с максимальным ростом мощности магнитного поля надо максимально увеличить объем камер. Тогда количество космических элементов значительно возрастет. Хм! Мы начинали работу в совершенно других условиях, у нас не было даже простейших приборов…
Академик встал и, заложив руки за спину, подошел к окну. Он долго смотрел на улицу, но было ясно, что, целиком погрузившись в воспоминания, он ничего не замечает. Вдруг он негромко засмеялся и покачал головой. Потом, тяжело ступая, вернулся к креслу, поерзал в нем, устраиваясь поудобней, и замер.