— Ольвидо!
И опять даже эхо не откликнулось, в доме пусто, ну еще хоть какое-нибудь послание, мысленно молил я, прыгая через ступеньки, когда я наконец очутился в каморке, в глазах у меня потемнело, Ольвидо была там, она сидела на постели, словно окутанная невидимой зловещей броней, казалось, что на нее напал столбняк или она напилась дурману, во всяком случае, лицо у нее было совершенно отрешенным, она не видела ни меня, ни того, что ее окружало, но самое странное, Ольвидо была обнажена до пояса, и я впервые увидел ее грудь, щемящее чувство жалости охватило меня, она выглядела такой хрупкой и беззащитной, грудь была много меньше, чем я себе представлял, упругая и твердая, с розовыми сосками, как мне хотелось припасть к ним губами! но, конечно, не сейчас.
— Ольвидо!
Она повернулась ко мне и посмотрела невидящим взглядом, я хотел, чтобы она очнулась, и крепко обнял ее, почувствовав прикосновение ее кожи, белой, нежной, гладкой, по которой мне так давно хотелось провести рукой, я буквально задохнулся от нежности.
— Ольвидо!
— Это ты?
Она медленно возвращалась откуда-то издалека.
— Я, а кто же еще!
— Ты!
— Да, я, возвращайся ко мне!
— Жизнь моя, твое тело — моя родина, глина, из которой меня вылепили, земля, где будет моя могила.
— Мне приснился сон, будто мы с тобой гуляем, и вдруг земля раскрылась, и мы начали проваливаться, падали, падали и все никак не переставали падать, потом мы гуляли среди тополей, и вдруг с неба на нас стал падать крупный град, он сыпался, сыпался и все не мог нас засыпать, когда же наконец он покрыл нас полностью и мы очутились в колодце, у которого не было дна, появился он и сказал, я вас предупреждал! Мы бродили по роще, земля проваливалась, и мы падали, падали в бездонный колодец…
— Проснись, Ольвидо, забудь о своем сне!
— У него лицо горело и страшно исказилось от гнева, а вид был как у неприкаянного.
— Очнись, я здесь, с тобой.
— Ох, Аусенсио…
Я встряхнул ее за плечи, Ольвидо возвращалась, приближалась, еще немного, и она вернется к действительности.
— Мне дали таблетку, чтобы спать.
Она немного отстранилась, и я увидел у нее под левой грудью красную родинку, нарисованную кармином, я быстро стер ее пальцем, смоченным слюной, новое прикосновение к коже Ольвидо пронзительно отдалось где-то глубоко внутри, и я трепетно провожу по ней кончиками пальцев, до чего же грубых по сравнению с ее шелковистостью.
— Что это такое?
— Так виднее, где оно бьется.
— Сердце?
— Он нас предупредил, и во сне я наконец поняла, что мне надо делать, ничего другого у меня не остается, это я нарисовала, чтобы знать, куда нанести удар.
Она подняла правую руку и показала зажатый в кулаке остро отточенный кухонный нож, раньше я не мог его видеть, ведь она сидела с неподвижно опущенными руками, я пытался выхватить нож, но она с силой, которой я от нее не ожидал, оттолкнула мою руку, пришлось изменить тактику, как бы лекарство не оказалось хуже самой болезни! я просто сжал ей запястье.
— Ну чего ты этим добьешься?
— Я хочу умереть.
— Но я не хочу, чтобы ты умерла, я не могу жить без тебя.
— Если мы это сделаем оба одновременно, тогда нам не надо будет разлучаться.
Я не знал, как ее убедить, и меня охватило отчаяние, если бы вчера в горах в меня всадили пулю, мне было бы плевать, но сегодня уже совсем другое дело, старик с кувшином молока, вот с кого надо брать пример, нет, самоубийство не входило в мои планы, если у меня таковые вообще имелись, я действовал наугад, вслепую, надо было найти какие-то убедительные доводы, и чем быстрее, тем лучше, может, мне сыграть на ее религиозности?
— Ты не можешь с собой покончить, это ведь тоже смертный грех, именно смертный.
— Не говори так!
— Ну успокойся, пожалуйста.
— Как все ужасно!.. Почему это должно случиться именно с нами?
Я вспомнил, как сказал ей на исповеди дон Десидерио, бог — это любовь, светлая голова у старика. Стало быть, Его не может оскорбить человеческая любовь, если она настоящая.
— Там, где существует любовь, не может быть греха, мораль — это обычай, она изменчива, как мода.
— Не богохульствуй, пожалуйста.
— Ну разве ты не понимаешь, Ольвидо, что это всего лишь обычай, например, у племени хабуси на Амазонке принято, чтобы братья женились на сестрах, там, наоборот, считается грехом, когда женщина выходит замуж за чужого, не родственника.
— К сожалению, мы не принадлежим к племени хабуси.
Я должен был выискивать новые доводы, она все еще сжимала в руке нож, черт побери, что я мог знать об обычаях хабуси? я ведь только сейчас их выдумал, чего мне не хотелось, так это испытать на ней магическую силу своего взгляда, впрочем, я был в ней уверен не больше, чем в существовании индейцев хабуси, может, я мог показать ей райские кущи, где мы вдвоем бегаем, прикрываясь фиговыми листочками, а какой-то колдун благословляет наш союз? Нет, любовь слишком серьезное дело, чтобы строить ее на обмане, нельзя бросать, вызов человеческим и божественным законам.
— Мы ведь такие, какими хотим быть.
— Мама говорит, что я слишком молода, чтобы вы ходить замуж.
— Глупости! Твоя бабушка вышла замуж в пятнадцать лет, и дед приходил в ярость, когда она, будучи уже беременной, играла со своими подружками в прыгалки.
— Если бы только это…
Мне больше не приходило в голову ничего хитроумного, но и молчать было нельзя, ею снова могло овладеть отчаяние, мы шли по правильному пути, однако сказывалась усталость трех бессонных ночей, я совсем отупел, и тут меня осенило, надо использовать самое универсальное средство.
— Я тебя люблю.
— Я тоже.
— Я люблю тебя сильнее, чем…
Она прислонилась головой к моему плечу и заплакала, и я с радостью заметил, как она освобождается от своего дурманного сна, я даже решился отпустить ее запястье и успокаивающе похлопал ее по спине, под рукой я вновь ощутил нежную кожу, ее кожу, она вернулась из долгого путешествия, если человек плачет, значит, он держится за жизнь.
— И не любить тебя не могу, и покончить с собой не в силах, что же мне делать?
Я страшно обрадовался, увидев старого друга, льва с золотой гривой и быстрыми крыльями, он как всегда был прекрасен и добр, несмотря на свою массивность, он ластился к нам, как избалованный котенок, заигрывал с Бумом, и они весело терлись друг о друга мордами, останься с нами, дружище, и помоги мне, в твоей силе наша единственная надежда, сделай так, чтобы она бросила нож.
— Если надо выбирать между грешной жизнью и грешной смертью, тогда сомнений нет, будем жить, будем жить вместе.
— Как брат и сестра?
— Как муж и жена.
— Так нельзя.
— Но если никто об этом не знает…
— Об этом знает вся семья!
— Твоя мать знает про тебя, а Виторина про меня, если мы им ничего не скажем, то каждая из них будет оставаться в неведении относительно другой.
— Они могут догадаться.
— Вполне возможно, но у бедняжек и своих проблем выше головы, им не до того.
— А если Хелон проговорится?
— Вот уж нет, когда он напьется, то говорит с богом на ты, но он не может рассказать того, чего не знает.
— А Карин?
— Ну, а он и подавно.
— Они все узнают, вот увидишь, давай себя убьем!
— Прекрати истерику!
Нет, то была но истерика, просто она ужасно страдала, слезы снова покатились по ее щекам.
— Между прочим, дон Гильермо оставил тебе бумагу, по ней ты получишь в собственность его ферму, но, может, бумажка липовая?
— Какая разница! Если у нас отнимут этот дом, мы уедем в Мексику, напишем Камино, и она нам что-нибудь подыщет. А можем в Аргентину податься или еще куда.
Не мог я обманывать Ольвидо своими оптическими трюками, но мне хотелось ее убедить. Колдунья дала мне в свое время отвар, чтобы я стал добрым, настоящим человеком, сейчас это должно принести свои плоды, ты выберешь между добром и злом, мне это абсолютно ясно, для нас добро в том, чтобы жить вместе, нет в этом ничего зазорного, и мы никому не причиним зла.