Как и их северные соседи-бретонцы, жители Вандеи никогда не отличались разговорчивостью; в этот день они почти не раскрывали рта.
Большинство из них стояли, прислонившись спиной к стенам домов, садовым заборам или деревянным поперечинам ограды, обрамлявшей площадь, стояли, скрестив ноги, надвинув на глаза широкополые шляпы, опираясь обеими руками на палки, неподвижно, словно статуи.
Другие собирались небольшими группами и — странное дело — казалось, чего-то ждали и были не более разговорчивы, чем стоявшие в стороне.
Кабачки были переполнены. Сидра, водки и кофе поглощалось неимоверно много. Но вандейские крестьяне отличаются столь отменным здоровьем, что огромное количество напитков, которое они потребляли, не оказывало заметного влияния на их внешний вид и поведение: лица их были слегка красными, глаза немного блестели, но люди настолько владели собой, что не вступали в споры ни с содержателями кабачков, ни с теми горожанами, с которыми им приходилось сталкиваться.
В самом деле, в городах, вдоль больших дорог Вандеи и Бретани настроения, в общем, всегда клонятся в пользу идей развития и свободы, но заметно, что эти чувства остывают сразу же, едва отходишь от дороги, и совсем исчезают, как только вступаешь в глубь провинции.
Вот почему все жители крупных городов, если только они не проявили своей преданности роялизму самым наглядным образом, являются в глазах крестьян патриотами, а патриоты для них — это те, кого они обвиняют во всех несчастьях, последовавших за великим восстанием. Вот почему они питают к ним глубокую, многолетнюю ненависть, характерную для времен гражданских войн и религиозных расколов.
Прибыв на ярмарку в Монтегю, городок, занятый в этот день подвижным отрядом в сотню человек, жители деревень очутились среди своих противников. Они это понимали и потому сохраняли под внешним миролюбием осторожность и бдительность, напоминая солдат, укрытых доспехами.
Но один из многочисленных кабачков Монтегю держал человек, на которого вандейцы могли полагаться, и, вследствие этого, держались они по отношению к нему непринужденно.
Этот кабачок находился в центре городка прямо на том месте, где проводилась ярмарка, на углу площади и узкой улочки, выходившей не на другую улицу и не в поля, а к реке Мен, омывавшей городок с юго-запада.
На кабачке не было никакой вывески.
Высохшая веточка букса, воткнутая в щель стены, да несколько яблок за окном, покрытым такой пылью, что оно могло обходиться без занавесок, указывали на назначение заведения.
А что касается его завсегдатаев, то они в указателях не нуждались.
Хозяина кабачка звали Обен Куцая Радость.
Обен — была его фамилия; Куцая Радость — прозвище; им он был обязан неуемно веселому нраву своих приятелей.
Вот при каких обстоятельствах он получил его.
Хотя роль, которую играет Обен в нашей истории, незначительна, мы все же должны немного рассказать о его прошлом.
В двадцать лет Обен был таким хилым, тщедушным и болезненным, что даже не слишком взыскательная призывная комиссия 1812 года сочла его недостойным тех милостей, какими его величество император и король имел обыкновение осыпать новобранцев.
Но в 1814 году та же самая призывная комиссия, постарев на два года, стала менее разборчивой: рассудив, что те молодые люди, которые раньше ей казались неполноценными, все же лучше, чем ничего, и могли, пусть только на бумаге, противостоять силам государей объединенной Европы.
Вот так Обен был призван в действующую армию.
Однако пренебрежение, с каким к нему отнеслись в первый раз, настроило его против воинской службы; решив обмануть правительство, он обратился в бегство и пристал к одной из банд дезертиров, появившихся в этих краях.
Чем меньше людей можно было поставить под ружье, тем безжалостнее вели себя агенты императорских властей по отношению к уклонявшимся от призыва.
Обен, не особенно тщеславный от природы, ни за что бы не подумал, что он так необходим правительству, если бы не увидел собственными глазами, сколько сил положили власти, чтобы разыскать его в лесах Бретани и болотах Вандеи.
Жандармы рьяно преследовали дезертиров.
В одной из стычек, какими обычно кончались эти преследования, Обен отстреливался с отвагой и упорством, доказывавшими, что призывная комиссия 1814 года не была уж так не права, признав его годным к военной службе; в одной из этих стычек в Обена угодила пуля, и его, посчитав мертвым, бросили посреди дороги.
В тот день некая зажиточная горожанка из Ансени ехала на своей двуколке по дороге, идущей по берегу реки из Ансени в Нант.
Было восемь или девять часов вечера, то есть время, когда уже совсем стемнело.
Наткнувшись на труп посреди дороги, лошадь шарахнулась в сторону и решительно отказалась двигаться дальше.
Горожанка хлестнула лошадь; животное встало на дыбы.
После новых ударов хлыста лошадь развернулась и захотела во что бы то ни стало вернуться обратно в Ансени.
Горожанка, не привыкшая к таким капризам своей лошади, вылезла из двуколки.
Тут все стало ясно. Дорогу загораживало мертвое тело.
Такого рода встречи были не редкими в те времена.
Горожанка почти не испугалась; она привязала лошадь к дереву и собралась оттащить тело Обена в канаву, чтобы освободить путь своей двуколке и другим экипажам, которые могли последовать за ней.
Однако, прикоснувшись к телу мертвеца, она обнаружила, что оно еще теплое.
От прикосновения женщины или же от внезапной боли, вызванной этим прикосновением, Обен очнулся; он вздохнул и пошевелил руками.
Кончилось все тем, что, вместо того чтобы оттащить его в канаву, женщина уложила его в двуколку и, не продолжив путь в Нант, вернулась в Ансени.
Женщина была роялисткой и очень набожной, поэтому причина, по которой Обен был ранен, и ладанка, которую она обнаружила на его груди, вызвали в ней неподдельное участие.
Она послала за хирургом.
У несчастного Обена обе ноги были перебиты пулей, и их пришлось ампутировать.
Горожанка лечила Обена, ухаживала за ним с преданностью сестры милосердия; ее доброе дело, как почти всегда бывает, привязало ее к тому, кто был ею облагодетельствован, и, когда Обен поправился, она предложила бедному инвалиду, к его крайнему удивлению, свою руку и сердце.
Разумеется, Обен согласился.
И с этих пор Обен, изумив всю округу, стал одним из мелких собственников кантона.
Увы! Счастье Обена длилось недолго: через год жена его умерла; она предусмотрительно составила завещание, по которому все ее состояние отходило к мужу; однако законные наследники г-жи Обен оспорили ее волю из-за несоблюдения формы, и, после того как суд в Нанте удовлетворил их претензии на наследство, бедный дезертир остался, как Толстый Жан, с тем, что имел прежде.
Впрочем, мы ошиблись: у Толстого Жана все же оставались обе ноги.
Из-за того, что процветание Обена длилось недолго, остроумные жители Монтегю, как легко себе представить, немало завидовавшие дезертиру, теперь радовались его не-1 частью, так быстро последовавшему за небывалой удачей, и прибавили к имени Обен прозвище «Куцая Радость».
Наследники, оспорившие завещание, принадлежали к либералам; Обен не мог не перенести на всю их партию ту ярость, что вызвал у него проигранный процесс.
Так он и сделал, и притом вполне осознанно.
Ожесточившийся из-за своего увечья, уязвленный вопиющей, как ему казалось, несправедливостью, Обен Куцая Радость испытывал ко всем родственникам жены, судьям и патриотам, кого он считал повинными в своем несчастье, лютую ненависть, подогреваемую политическими событиями и ожидавшую лишь подходящей минуты, чтобы вылиться в действия, которые при его мрачной, мстительной натуре могли иметь ужасные последствия.
При таком увечье Обену нечего было и думать о том, чтобы вернуться к крестьянскому труду и стать фермером, кем были его отец и дед.
И пришлось ему, несмотря на глубокое отвращение к городской жизни, обосноваться в городе. Собрав остатки былого богатства, он поселился среди тех, кого ненавидел, в том же самом Монтегю, в кабачке, где мы его встречаем через восемнадцать лет после только что описанных нами событий.