Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вино принесли. Начали обносить думных, но бояре воротили лица. Мстиславский лишь взял ендову[7]. Пил долго, жадно. Бока ходили, как у запалённой лошади. Но ендову отставил боярин, а глаза всё так же были злы.

Фёдор Никитич глотнул из кубка. Вино обожгло, словно уксус. «Нет, — понял, — не до питья сейчас». Оглянулся. На него смотрели многие. В глазах светилось: «Хитришь, боярин, но и мы не просты». «Псы, псы злые, — подумал Фёдор Никитич, — сожрать друг друга готовы».

А оно верно — так и было. Каждый в думных палатах — матёрый волчище. Такие и с иноплеменными королями на равных говорили, выступая от имени своей державы, с послами вели споры, воевали крепости, и, почитай, каждый не раз волен был в жизни и смерти тысяч и тысяч людей. В Думу-то слабые редко попадают. Дума она и есть Дума — вершина государства. Сюда забраться на хилых ногах нельзя. Думного не удивишь ничем и испугать трудно. А гордыни любой полон выше горла. Так разве уступит он другому дорогу? Согласится со словом, сказанным поперёк?

Так вот и сидели по лавкам[8]. И много думано было, и предостаточно говорено, а ладу нет как нет.

Правитель Борис Фёдорович не выходил из своего дворца, и дела не вершились в приказах.

«Худо, — говорили на Москве, — совсем худо». Вспоминали время, когда Иван Васильевич был отроком и при нём правили бояре. Времечко было — не приведи господь. Вовсе затеснили людей податями да налогами. Порядок в государстве забыли. Каждый сильный своё гнул, и не было на силу царёва страха. Один хозяин — хозяин. Два — лихо. Три — стропила у избы, так и знай, рухнут.

На виду у толпившегося в Кремле люда, у Посольского приказа, мужичонка с подвязанной щекой невесть зачем разметал снег. На дверях приказа висел пудовый заиндевелый замок. А недавно было здесь тесно от карет и возков, и бойкие иностранцы звонко постукивали каблуками, торопливо поспешая по ступенькам крыльца.

Да что Посольский приказ — у Красного царского выхода было натоптано, наплёвано, намусорено. Клочками валялась неприбранная солома. Золочёные маковки церквей и кремлёвских церквушек и те потускнели вдруг и опустились вроде бы ниже. Оконца в приказных избах, во дворце Большом загородились ставнями, решётками и не смотрели на людей.

Московский люд волновался. Разговоры на площади всё те же: «Бояре лаются. Эх ты, Москва, Москва несчастная…»

Задирая головы, смотрели на дворец. Но что увидишь? Что услышишь? Стены толсты у дворца. Нет, не разгадать, о чём думают верхние.

В думных палатах Мстиславский прижимался к муравленой печи[9]. Боярина знобило. Грел ладони, косился на Фёдора Никитича прищуренным, недобрым глазом. В голове, как и у Фёдора Романова, вертелось: «Псы, псы алчные». Единственная разница: ежели Никитич его причислял к псам, то князь прежде всего Никитича величал самой жадной и алчной собакой.

Морщился Мстиславский. И царя ещё не было, а бояре делили приказы. Каждый норовил сесть повыше.

— Куда тебе, худородному, заскакивать! — кричал кто-то. — Ишь ты, на Конюшенный приказ метит!

— Худородному? Да мой прародитель с Рюриковой дружиной на Русь вышел…

Обиженный захлебнулся злой слюной, раскашлялся. Мстиславский не повернул и головы. А голоса всё надрывались:

— Какую ни есть избу дадут, и тем будь доволен!

— Мне какую ни есть избу?

И кто-то грохнул кулаком так, что в поставцах, расставленных по стенам, зазвенела посуда[10].

Шумели, шумели в верхних палатках, но крепли голоса и за стенами дворца. Наливались набатной тревогой. А набат опасен и часто кончается кровью. Неуютно становилось от голосов тех в боярских думных палатах. Помнили здесь, что бывает, когда дёрнут за верёвку большого колокола. Сорвутся колокола в звон, и тогда и дворцовые двери — дубовые, обитые железом — не спасут. Москву до набата доводить нельзя.

Из боярских палат по ступенькам лесенок пошёл щепетной походкой всесильный думный дьяк, хранитель печати, хитро-мудрым умом вылезший из грязи в князи Василий Щелкалов. Высокий, с глазами пронзительными, от взгляда которых холодно в груди становилось у человека. Ступал твёрдо, на скулах желваки играли.

Голоса крепли на площади, и он ускорил шаг.

Немецкие мордастые мушкетёры, закованные в железные латы, распахнули двери. Василий вышел на Красное крыльцо. Шагнул широко, да вдруг остановился. К нему качнулись толпой. Задышали в лицо. Василий чуть отступил. Но, набрав побольше воздуха в грудь, властно крикнул:

— Присягайте боярской Думе!

И оказалось, крикнул зря. К нему подступили вплотную. Бешеные глаза, кривые губы, пальцы, сжатые в кулаки. Дохнуло чесночным духом, хмельным перегаром, злым потом. Толпа закричала разом:

— Не знаем ни князей, ни бояр, знаем только царицу!

Щелкалов поднял руку. Глаза налились гневом. Тоже своё знал, и смелости ему было не занимать:

— Царица постриглась!

Открыл рот ещё что-то крикнуть, но нашла коса на камень, и думный дьяк уразумел — надо уходить. Хуже будет. Уж больно жарко задышали на него, уж больно близко подступили. Того и гляди, возьмут за грудки, а что из того получиться может, дьяку было ведомо. Народ московский не одного спихивал с царского крыльца. Да ещё и так, что расшибались насмерть те, кого спихивали. Головой об камни — и дух вон. Кремлёвские камни кровь любят.

В толпе зашумели:

— Да здравствует Борис Фёдорович!

Дьяка, как поленом по голове, ударил тот крик. Глаза у Щелкалова метнулись по толпе. Выглядеть хотел: кто кричит? Увидел: какой-то мужичонка с саней вопит, надсаживается. А вон стрелец разинул рот. И ахнул — бабы, бабы орут. Знал: баба завопит на Москве — тут уж делать нечего. Кому-кому, а бабе рот не закроешь. Баба перекричит всякого. Мужика можно напугать, а бабу нет. Хоть убей её, она угнётся, а всё своё будет талдычить.

Губы поджал дьяк и задом выперся в дверь. Но всё же ухватил его злой мужичонка за полу бархатного кафтана.

— Постой, — глаза вытаращил, — постой! Долго ли нам снег топтать, пока верхние в ум войдут? А то подсказать что?

Губы у мужика растянулись в нехорошей улыбке. Видно было — бедовый человек, до греха ему шаг.

Дьяк рванулся, но мужичонка ухватил крепко. Оторвал полу. Мушкетёры едва отбили дьяка, захлопнули дверь.

В разорванном кафтане Василий вошёл к боярам.

Фёдор Никитич, забыв и чин и родовитость, бросился навстречу. Борода тряслась, зрачки во все глаза:

— Ну?

Щелкалов отряхнул кафтан, плюнул под ноги боярину. Не сказал ничего. Только головой дёрнул, словно прищемили его за больное. Не привык дьяк, чтобы так обходились с ним. Его — хранителя печати — боялись и верхние, а тут на тебе, мужичонка, из самой что ни есть голи, оборвал кафтан.

Фёдор Никитич задрожал плечами, повернулся к думным. Глаза, налитые мутной влагой, страдали. Боярин крикнул по-птичьи высоко:

— Из Кремля народ вон выбить надо и ворота закрыть! Мстиславский, первый в Думе, тяжело упираясь руками в широко расставленные колени, поднял на него красные от бессонницы глаза. Посмотрел долгим взглядом. И ясно стало, что уже никого не выбить из Кремля, не затворить ворот и стрельцов с пушками не поставить на стены. Поздно.

— У-у-у! — замычал Фёдор Никитич. Кулачишко сжал до белизны в суставах. Недобрый был боярин. Ах, недобрый.

А голоса гудели за стенами дворца. Гудели…

Щелкалова выбили люди с Красного крыльца, и слова пугающие словно январским ветром понесло по Москве. А может, их растаскивало на крыльях вороньё?

— Что ж, и впрямь, ребята, в набат ударить?

— И ударим. Чуток постой!

А ветер-мятежник в два пальца — фи-и-ить… фи-и-ить… Страшно, пронзительно, как тать в чёрном лесу. А вороны — кра-кра-кра… Сумрачно, зловеще. И голос:

— Эй, лихо петуха пустить!

Избы московские нахохлились. Присели на корточки. Затаились. Надвинули, как колпаки, тесовые крыши на слепые оконца. Поглядывали настороженно. По городу те, что посмирнее, уже и ходить опасались. На Пожаре закрыли ряды[11], и на Варварке, в Зарядье, в Ветошном переулке на лавках навесили замки. Но народ толкался меж рядов, ждал чего-то.

вернуться

7

Широкий открытый сосуд для напитков.

вернуться

8

В Русском государстве XV–XVII вв. существовало местничество — порядок назначения на высшие должности на основании родовитости происхождения. В Думе бояре сидели на лавках, строго соблюдая эту родовую иерархию.

вернуться

9

Муравленая печь — печь, покрытая особым способом глазурованными изразцами.

вернуться

10

...в поставцах... зазвенела посуда. — Поставцы — невысокий шкаф с полками, где хранились посуда и предметы хозяйственной деятельности.

вернуться

11

На Пожаре закрыли ряды... — Пожаром назывался район позднейшей Красной площади, застроенный тогда торговыми рядами и часто становившийся объектом крупных возгораний.

6
{"b":"802120","o":1}