Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Пан Мнишек мгновенно опустил ладонь. Но мнимый царевич на него не глядел. Глаза его были устремлены за реку, а губы всё так же шептали неведомое Мнишеку и так же жёстко, нехорошо прорезались у рта морщины.

Давно замечено: когда сходятся две рати, последние сажени, разделяющие их, преодолеваются и одной, и другой стороной, может быть, с большим трудом, чем затрачен ими на весь путь, который они прошли до того навстречу друг другу. Кажется, что там — две сотни или сотня шагов. Экое дело… Вёрсты пройдены! И какие вёрсты: по грязям, по снегам, в дожди, в стужу… А тут всего-то ничего. Вона — руку протянуть. Ан нет.

Шаг, другой, третий…

Набрана полная грудь воздуха, подняты секиры, взлетели сабли, и…

Ещё шаг, другой… Но вот эти-то шаги не саженями мерить надо, но силой души человеческой, ибо с каждым шагом таким, нужно думать, часть её убывает.

Арсений Дятел шагал тяжело, продавливая снег, подавшись вперёд грудью и опустив секиру так низко, что край лезвия порол с шипящим хищным звуком тонкую корку наледи. Но Дятел не слышал этого резкого, короткого, знобящего «сы-сы-сы» и опять — «сы-сы-сы», так как всё существо его: воля, сила, слух, зрение — было собрано в одно движение, влито в один поступок, устремлено на одно действие — шаг навстречу тем, кто шёл на него с другой стороны. Он уже видел не только серую на белом снегу, сплошную, неотвратимо надвигающуюся стену, клубящийся над ней маревом пар — распахнутые рты выталкивали толчками жаркое дыхание, — но и различал лица. И острым глазом бойца, побывавшего не в одной сече, определил, с кем из этой грозной стены он обменяется первыми ударами. Это был высокий мужик с покато опускающимися плечами, которые знающему человеку говорили с очевидностью — в них есть крепость и сила, есть жилистая ловкость и увёртливость, достаточные, чтобы и обрушить мощный удар, и принять ответный напор. Шагая навстречу Дятлу, он — это было видно по нацеленному и жёстко устремлённому вперёд взгляду — тоже определился, с кем сведёт его первая минута сечи и натужно, медленно-медленно пригибал шею. Шаг, ещё шаг… Ещё…

Весь многовёрстный поход Дятел многажды мыслями обращался к Москве, к своему подворью, видел в думах детишек своих и Дарью, вспоминал последний разговор с тестем и по-разному перекладывал его, и так и эдак, обмозговывая сказанные тогда слова. Вспоминал встречу с полковником Василием Васильевичем в полковой избе, поганый хохоток Сеньки Пня… И опять к разговору с тестем обращался. Слов тогда сказано было немного, но и из немногих этих слов складывалось определённо: оборонить, оборонить Москву надобно, иначе будет худо.

«Свара, свара боярская на Москве поднимется», — сказал тесть и замолчал, но за этим увиделись и дымы, и пожары, и ревущие, пьяные толпы, вой бабий услышался.

Знали и тесть, и Арсений, что такое свара. И вот шагал по длинной дороге многовёрстного похода Дятел, а в груди словно колокол тяжёлым языком: «Оборонить! Оборонить!» И ещё, и ещё раз тем же медным голосом: «Оборонить!»

И думать надо, не только в его груди ревел этот колокол, но звал и других, как ревел и звал он в иных походах и иных русских людей оборонить русскую землю, так как никто, кроме них, мужиков, оборонить её не мог. И вставали мужики и шли в сечу, дабы не растащили их отчину, не опоганили её святынь, не надругались над её душой. И гибли без упрёка и сожаления, так как жизнь бы была им не в жизнь без земли этой, святынь и души.

Снег хрустнул под сапогом, и Дятел вскинул секиру.

Когда две рати сходились, как две грозные стены, в пойме неведомой малой речушки, князь Фёдор Иванович Мстиславский шагнул из своего шатра, поставленного на опушке густого соснового бора в версте от места битвы.

Ковровый шатёр ярким пятном рисовался на белом снегу, на тяжёлой зелени хвои. Персидские мастера ткали ковры княжеского шатра, и краски его были красками далёкой южной стороны, согретой солнцем и расцвеченной бликами голубого тёплого моря. На заснеженной опушке, среди строгих сосновых стволов, шатёр пылал сказочным костром, разложенным неведомой рукой.

Да хорош был и князь в лёгких латах италийской работы, в золочёном шлеме. Ему подали коня, и князь, сунув ногу в стремя, сильно кинул тело на широкую его спину. Тяжёл был Фёдор Иванович, так тяжёл, что мощный жеребец на крепких ногах нутром загудел, приняв на себя князя. Фёдор Иванович разобрал поводья и глянул на золотой стяг, полоскавшийся на высоком древке впереди шатра. Ветер развернул стяг, и глазам предстал тканный по золотому полю серебром Георгий Победоносец, ущемляющий копьём змия. Князь плотно сжал губы и тронул шпорой тёплый бок жеребца.

Дороден, величествен был князь, красив, наряден его воинский доспех, да вот только лицо Фёдора Ивановича жёлтым отдавало, и желтизна та говорила, что плоха была его ночь перед битвой. Плоха…

Оно так и было: уснул князь только под утро, а так покоя ему не давали шум ветра, тяжёлый гул соснового бора, хрусткие шаги по снегу стражи, что стояла вокруг шатра. Задремлет князь, а ветер вдруг:

У-у-у — тревожно, опасно мутя душу.

Смежит усталые веки, а бор:

Ш-ш-ш, — словно предупредить хочет о страшном.

Забудется князь в дремоте, а шаги стражи:

Хр-хр-хр…

Вскинется Фёдор Иванович на лавке: «Что это? Кто идёт? Зачем?» И уже не заснуть. Сон отлетел.

Но не одни звуки тревожные беспокоили князя. В иную ночь тот же ветер убаюкал бы его, шум бора успокоил, а шаги, что уж шаги — стерегут, так спи без забот. Иное волновало Фёдора Ивановича.

В походе на крыльце поповского дома в деревеньке случайной задумался князь Мстиславский — куда дорога ведёт, по которой ему выпала доля с ратью стрелецкой шагать, да не ответил. Так вот и сейчас, в ночь перед битвой, не знал он ответа и мысли не давали покоя. Слышал, слышал он — уши были у него в полка́х, как без того, — говорили воеводы, что трудно-де с природным царевичем воевать. Руки не поднимаются на сечу. Разговор тот князь узнал, и человека, что донёс, отпустил, вознаградив. Ничего не сказал, махнул только рукой: ступай-де, ступай. И замкнулся. Промолчал. Ему бы с гневом воевод призвать, и разговор их изменой объявить. Он-то, Фёдор Иванович Мстиславский, знал твёрдо, что не природный царевич противостоит им, но вор, монах беглый. Шушера пустая. Известно ему было дознание боярина Василия Шуйского по убиенному в Угличе природному Дмитрию, и не верил, никак не верил князь, что допреж Страшного суда покойники из могил встают. Ан вот не возмутился, не тряхнул воевод. Так где уж уснуть было спокойно? А на сечу-то идут уверенно, когда душа крепка. Коли же в мыслях шаток — лучше не выходи в поле оружным. «Кулаком, — говорят, — и камень дробят, а растопыренной пятерней лишь тесто творят». Вот и случилось то, чего никак не ждали. Когда в пойме и на льду речушки неведомой сходились без выстрелов, молча, передовые отряды, польские гусарские роты стремительно врезались в полк правой руки стрелецкого войска. Смяли его, и рота лихого рубаки капитана Доморацкого, вырвавшись вперёд, по опушке соснового бора на рысях вышла к стану князя.

Это произошло так неожиданно, что никто опомниться не успел.

А гусары уже валили княжеский шатёр, рубили древко боевого стяга. Фёдор Иванович развернул жеребца, поднял на дыбы, толкнул навстречу гусарам. Жеребец, хрипя и тяжело выдирая ноги из снега, пошёл по опушке. За князем бросилось с полсотни стрельцов.

На пойме уже рубились. Арсений Дятел свалил мужика, что первым вышел на него. Ловок был мужик и силён — в том Арсений не ошибся, прикидывая издали, на что он способен, — но стрельца московского обороть не сумел. Мощно взлетела секира кверху, и быть бы стрельцу неминуемо срубленным ею, однако прянул Дятел в сторону — и удар прошёл мимо. Мужик перехватил рукоять и уже с другого плеча обрушил секиру на голову Дятла, но стрелец и тут извернулся. И не рассчитал мужик — топор его вперёд повёл. Дятлу открылся мужичий загривок. Стрелец ударил коротко.

150
{"b":"802120","o":1}