Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В тот же день Лев Сапега написал письмо Юрию Мнишеку.

Тени от пламени свечи шатались по стенам, плясали, вызывая беспокойство, скрипело перо. Лев не раз вставал от стола, ходил по палате. Трудно было ему писать пану Мнишеку, но канцлер литовский понимал, что иного выхода нет. Горела у него в груди ненависть к московитам, вставали в памяти обиды, понесённые от Москвы, однако вновь и вновь слышал он сказанное паном Пелгржимовским: «Тебе, Лев, ответ держать, коли дело с царевичем Дмитрием провалится…»

Письмо получилось длинное, путаное, такое, что не сразу поймёшь. Лев сообщал о разговорах тревожных в Кракове, о том, что упоминаются в них имена и его, Льва, и Юрия Мнишека, говорят о предстоящем сейме, и неведомо-де, что на нём будет сказано. Но как ни мудрило перо на бумаге, однако всё же вывело слова, из которых явственно можно было понять: он, Лев, из игры с царевичем Дмитрием выходит.

Сапега написал это, раздражённо поднялся от стола, пробежал по палате и остановился у окна. Рука застыла на холодном мраморе широкого подоконника. Пальцы были сжаты в тугой кулак. И вдруг рука поднялась и с яростью ударила по мрамору.

— Э-э-э!.. — гневливо вырвалось из горла Сапеги.

Но силы не было в том ударе. Лев подошёл к столу и подписал письмо. Вот оно как бывает: страстно хотел Лев Сапега насолить Московии, отомстить за обиды, ан когда самого прижали, когда личная судьба могла пострадать, назад сдал. Пороху не хватило. Много, много слов говорил канцлер литовский о державных интересах, но пальцы-то, пальцы — всё одно и у него к себе гнулись.

…Старик причетник увидел, как тяжело поднялся со скамьи ранний посетитель собора и, не глядя по сторонам, пошёл к выходу. Шёл он медленно, лицо было опущено. Немало разного люда повидал причетник в соборе. Видел людей, которые с радостью приходили в храм, видел переполненных неутешным горем, а сей миг подумал: «Что-то трудное случилось с этим паном, что-то сломалось в нём». Склонился в поклоне.

Лев Сапега спустился по ступеням, гайдук прикрыл за ним дверь кареты, кони тронулись и пошли шагом.

Ан вот не шагом, но вскачь гнал коней верный подручный царёва дядьки Лаврентий.

Семён Никитич призвал его и, насупившись — да, в эти дни на лице царёва дядьки улыбки цветущей никто не примечал, — сказал:

— Вот что, голубок, поезжай-ка ты в Белгород, Курск, Смоленск, в северскую землю, да понюхай, что там и как…

Поднял тяжёлый взгляд на Лаврентия.

— Понял?

Лаврентий в кулак кашлянул. Подумал: «А что не понять? Мне и нюхать не надо, и ездить ни к чему. Оно и так всё ясно». Однако, ничего этого не сказав, склонился покорно.

В тот же час он выехал из Москвы. Мороз уже укрепил грязи, снежок лёг, и по такой-то дороге, да на конях из царской конюшни, и этому ухарю — милое дело.

— Эй! Кто там за вожжи держится? Гони веселей! Не жалей кнута!

Кони летели как птицы.

Известно, что для такого слуги, как Лаврентий, барин всегда дурак, хотя слуга такой много ниже других перед ним гнётся, ан на этот раз Семён Никитич Лаврентия истинно глупостью удивил. Лаврентий на людях только ёрничал, сыпал слова да прибаутки, а один на один с собой был тих. И сейчас, ввалившись в возок и крикнув вознице, поскучнел лицом, задумался, — и крепко. Даже глаза ввалились. Так задумываются, когда о большом мысли в голове встанут.

Вспомнил он, как дворян Василия Смирнова и Меньшого Булгакова пытали. Лютовал Семён Никитич, ох, лютовал. Палили и Смирнова, и Булгакова, как кабанов, драли кнутом, железом жгли. Речи дерзкие о царевиче Дмитрии Семён Никитич простить им не мог. Но слово-то на них, дворян этих, он, Лаврентий, сказал, а такое, что Семён Никитич от них услышал, по всей Москве трезвонили. Лаврентий в этих бедолаг пальцем ткнул по случаю. Мог и по иному дому ударить, да этот ближе пришёлся, но, скорее, время приспело на кого-то указать и крикнуть: «Ату его! Ату!»

Вот и попали в пыточный застенок соколики. Но вполне могла и любая другая птица залететь. Оно, как понимал Лаврентий, всему время приходит — и миру, и войне, и застенку. Вот только угадать это надо, а такое не каждому даётся. Царёв дядька Семён Никитич знал, что по всей Руси неспокойно, ан слова дворян, взятых в застенок, его ошеломили. Лаврентий, напротив, нисколько тому не удивился. Смотрел, как пена кровавая пузырями на губах у Меньшого Булгакова закипает, и других слов из крови этой не ждал.

…Возок побрасывало на ухабах, в передок дробно били комья снега, набрасываемые копытами коней. Хорошо, ходко шла тройка. «Н-да лети так и дальше, — подумал Лаврентий. — Мне бы вот всю дорожку свою так промахнуть… Чтобы лётом и без пенька под полозья». За бороду пятерней ухватил, сжал цепко. В городах, на которые указал ему Семён Никитич, по воеводским домам Лаврентий не засиживался, а больше среди подлого народа вертелся. В церкви ходил, по торжищам шлялся, в кабаках посиживал. Оденет полушубочек, кушаком подпояшется неброским, шапчонку поплоше водрузит на голову — и шасть на улицу. Такого не выделишь среди других. Знал он, что бывают времена, когда власть предержащие народ, как жеребца, на дыбы поднимают и ведут, как взнузданного. Но ведал и то, что есть денёчки, когда людей не обратать недоуздочком, хомут не набросить и тележка державная катит так, как только бог ведает. Было, было в Москве такое, когда народ Кремлю кулаком грозил и не у одного из кремлёвских жителей в портках сырость обнаруживалась. И чувствовал, чувствовал, что эдакое время приспевает. Уж слишком напутали сидящие наверху, наблудили, наворочали разного, что и сами не разберут, и людям не укажут, а дорожка державная ветвится, ветвится, и глядишь — вон одна тропочка по правую руку легла, другая влево потянула, третья вовсе в овраг метит, а четвёртая не поймёт и чёрт куда повела.

В Курске ходил Лаврентий по базару среди возов, шутки с бабами шутил, с мужиками собачился беззлобно, а потом в кружало завернул. Кабачишка был старый, с одетым в плесень, низким сводом, с тяжёлой стойкой, но здесь было тепло от жарко горевшей печи и народу набилось много. Кто чаек пристойно пил, говоря о делах торговых, а кто и водочку души для. Лаврентий присел не то чтобы с краю, но и не так, чтобы всем на глаза выпереться. Ему принесли штоф. Он стаканчик хорошо выпил, закусил забористой, с хренком капустой и, стаканчик из рук не выпуская, прислушался к голосам.

Говорили о разном. И о том, что цены на базаре кусаются. И о том, что мужики торговые хлебушек в амбарах придерживают. Да и о том, что не случайно это и ждать надо ещё и худшего. Всё это Лаврентий многажды слышал и оставлял без внимания. Случилось в кабаке иное, что в память запало и заставило задуматься крепко.

К стойке подошёл мужик. И не из голи кабацкой, но чувствовалось — и по одёже, и по тому, как он стоял перед кабатчиком, — человек самостоятельный. О чём они заспорили, Лаврентий не понял, но увидел вдруг, что кабатчик, сильно осерчав и изменившись в лице, кивнул базарному ярыге[119], что обязательно в такой торговый день сидит в кабаке для порядка. Ярыга к мужику бросился. Схватил за шиворот. Но не тут-то было. Мужик развернулся и крепким кулаком ахнул ярыге в скулу. Тот покатился под стойку. Весь люд поднялся на ноги. Ярыга заверещал, как заяц, и тут в дверь кабака второй из земских радетелей порядка влетел. Вдвоём они пошли на мужика. Ан вот тут-то и началось то, от чего Лаврентий подался в угол, дабы по случаю по башке не получить.

Ярыга коленки подогнул, плечи опустил, чтобы на мужика прыгнуть, ступил ногой вперёд, раз, два… Но его вовсе неожиданно один из стоящих в стороне крепко за руку взял и голосом спокойным, да таким, что каждый услышал отчётливо, сказал:

— Не замай.

И другого радетеля порядка за плечо придержали:

— Постой, дядя.

И так это случилось тихо, без крика, драки, что только диву даться. Однако ярыги остановились, и кабатчик за стойкой сник. Поняли, знать: баловать не надо, когда так говорят, — шуток не будет, но голову свернут.

вернуться

119

...кивнул базарному ярыге... — Ярыгой на Руси назывался низший служитель в приказе, выполнявший функции блюстителя порядка. Позже это слово стало синонимом пьяницы, беспутного человека.

140
{"b":"802120","o":1}