И вновь простиралось над головой пепельно-серое небо, и рвался к нему остающийся каменно-серым Университет, и вели, обрамляя, ко входу всё те же мраморно-серые ступени, и не изменился ни подъём к Кабинету Хранителя, ни сам Кабинет, ни Хранитель…
(Ещё на полчаса — Хранитель.).
Его улыбка, мягкая, приветливая и осторожная, тоже была знакомой до родства — вместе с неловкостью последних минут. Тяжестью преддверия прощанья; чувством потери, которое всегда глубоко эгоистично и идёт рука об руку с нервными движениями, паузами в разговорах, неспособностью выразиться и общим незнанием куда себя деть.
Очередным проявлением доброты было его предложение не провожать — трогательным, но ненужным: (далеко) не в первый раз забредала она в это болото, а потому умела выкарабкиваться и вытягивать других.
Она улыбнулась в ответ, быстро подошла к креслу, села и попросила рассказать ей об Оплоте Стыда — и Этельберт, понимающе кивнув, начал описывать, объяснять и делиться историями, как делал уже многократно, а потому беседа очень быстро стала ощущаться обыденно-привычной: словно бы одной из тысячи прошедших и грядущих, с ролями давно распределёнными, а потому отвлекающе уютными — для каждого из участников.
(— М-м-м. А что это? То есть от чего он?
Нет, «золотой» ключ был, конечно… симпатичным: тонким, изящным, легко ложащимся в руку; вот только — казалось — удивительно бессмысленным, и сколько бы Иветта ни копалась в памяти, не удавалось найти ничего, что с ним можно было бы символически связать.
Ну не хотел же Этельберт сказать: «О, ты подобрала ключ к моему сердцу», — даже думать о подобном было смешно, она и впрямь чуть не расхохоталась, когда пронеслась в голове, взявшись из истинного ниоткуда, эта идиотская мысль.
— Фигурально выражаясь, от Оплота Стыда, который впечатлила твоя работа — я передаю его тебе по просьбе Айвона. Если ты скажешь «Золото рождается в песке»… понятия не имею, что это должно значить, спроси у Айвона, если тебе интересно… в любом случае, если ты скажешь «Золото рождается в песке» с намерением переместиться в Оплот Стыда, ты в него, собственно, переместишься — представить его ты не сможешь, но этого и не нужно, главное — испытать намерение. Тебя будут ждать: познакомишься с Приближёнными и, если найдёшь кого-нибудь приятного тебе и близкого в методах творения, тебя не откажутся взять в ученицы.
Вздохнув, он осторожно продолжил:
— Ты можешь переместиться в Оплот, когда захочешь, или не перемещаться вообще — решать тебе, это предложение, а не приказ. И я… посоветовал бы всё же доучиться оставшийся год: немного подождать, сдать экзамены — я уверен, что ты их сдашь — и получить степень бакалавра; кто знает, впоследствии она может тебе пригодиться. Но решать, повторюсь, тебе.
И ох. Ох.
Как же она пожалела о своих — к счастью, оставшихся невысказанными — обвинениях в бессмысленности.).
Конечно, она окончит Университет: это было разумно и оскорбительным казалось уйти — сбежать — на третьей четверти пути при том огромном значении, которое приобрёл Каденвер; неприемлемо неуважительным так же, как бросить, не дочитать до финала одну из маминых книг, что, наверное, прозвучало бы странно, да и являлось — странным, но не получалось ни думать иначе, ни подобрать другую параллель.
И не нужны были ей заверения, что опасаться нечего, потому что она и так не боялась — теперь; больше не боялась — жителей Оплота, где «никаких особых правил нет» и хозяин — приветлив и дружелюбен… но стоит быть готовой к неожиданной речи о вреде стыда? В исполнении… Архонта Стыда?
Что ж. Хорошо. Ладно. В общем-то, пора бы уже перестать удивляться мышлению, которое, по мнению обладателей, отличается — от человеческого.
Она всё-таки хотела спросить «А какова аргументация?», однако не успела: по кабинету пронеслись тихие трели, означающие, что кто-то пришёл, а кто — и зачем? — мог прийти в такое время к Хранителю, и Этельберт на дверь тоже посмотрел с недоумением, и подошёл к ней — настороженно, и лишь немного приоткрыл… прежде чем распахнуть настежь со словами:
— Доброе утро… коллега.
Впустить… Неделимый помилуй, Тита Кета, какая встреча — на самом последнем рубеже!
Вот только быстро тревогой, почти страхом сменилось веселье, потому что разве не вызывало вопросы и подозрения её присутствие, в кабинете нечего делать было в первую очередь ей — однако Тит Кет почему-то не выказал ни замешательства, ни любопытства, ни неодобрения и поклонился в своей обычной манере; так, словно бы ничего особенного не происходило, и ну не побежит же он… что? Жаловаться его сильнейшеству на находящуюся в неположенном месте студентку? Смешно, и к тому же Этельберт наверняка знал, что делал, и открыл дверь — а значит доверял, а значит на то были причины.
— Доброе утро, саринилла, доброе утро, коллега Этельберт, — протараторил Тит Кет со свойственными ему нотками насмешливой иронии. А вот закончил, глядя на «коллегу Этельберта», с нехарактерной серьёзностью и всего одним словом: — Пора.
Этельберт кивнул, и не составляло труда понять, чему именно; Неделимый, она — они? — и не заметила, как наступили проклятые пять утра, когда «пора», когда не осталось отсрочек, когда всё, нет больше времени…
Когда времени уже нет совсем.
— Прошу меня простить, убегаю, дела, вечные дела: счастья вам и оставайтесь дерзновенной, дерзновенная, ведь другого способа прожить жизнь хоть сколь-нибудь интересную и стоящую того нет — и, готов поспорить, никогда не будет.
Каким же забавным он всё-таки был; Тит Кет, который скорее пел, нежели говорил, и всегда — вещи совершенно неожиданные.
— Я постараюсь, ваше преподобие, — протянула Иветта.
При всей шутливости тона дала ещё одно обещание, которое намеревалась сдержать.
Она действительно постарается быть смелой — в главном: там, где это сложнее всего.
Тит Кет, ещё раз поклонившись, ушёл — зачем приходил, ясно, если честно, не особо-то, но какая разница, когда совсем рядом, лишь протяни руку, стоит Этельберт, которому пора.
И она протянула руку — сжала его ладонь, посмотрела в глаза, на тонкие брови, острые скулы, высокий лоб и очаровательно крупный нос; на всё, изученное и взглядом, и пальцами, и губами, в последний раз — внимательно и жадно, чтобы запомнить, насколько хватит ветреной головы, чтобы не забывать как можно дольше, и толпились в сдавленном горле, стирая друг друга, слова…
Спасибо тебе.
За то, что ты есть, за всё, что ты сделал, за твоё время, за то, что был со мной — я обязательно тебе напишу; я не знаю, встретимся ли мы ещё когда-нибудь или нет, я не знаю, какой из вариантов лучше, я ничего не знаю, но как бы там ни было и как бы всё ни сложилось, навсегда — спасибо тебе.
— Будь счастлив, Этельберт, — в конце концов сказала она.
Хрипло, тихо, ужасающе коротко, и он ровно так же ответил:
— И ты, Иветта. И ты.
И выразил изменяющее намерение.
И нужно было загодя попросить у кого-нибудь сигарет и принести их с собой; жаль, что умные мысли вечно приходят к ней только в ретроспективе.
Ей тоже следовало уйти.
Изоляция с Каденвера снимется через час, и пытаться отоспаться нет смысла, потому что не выйдет — ей следовало уйти, выпить кофе, переодеться, записать то, что нельзя не донести до себя будущей, прорыдаться и отправить письмо родителям…
Нет. Нет. Хватит.
Она вернётся к родителям: зайдёт в портал, выйдет к дому — к дому-у-озера, к своему настоящему дому — и поговорит с ними; в первую очередь с мамой, обо всём, что покрывалось пылью в молчании долгие пятнадцать лет, и разговор этот будет долгим, тяжёлым и болезненным для всех, но без него нельзя, она обещала и другим, и себе.
Она отказывалась повторять как свои ошибки, так и ошибки «Демьена де Дерелли».
И нечего было больше делать, нечего искать в пустом кабинете, из которого придётся выходить последней — освещённого восходящей Соланной чересчур ярко для человека, не спавшего целую ночь, но оно того стоило.