Восемь очагов: долина Файнгайта; хребет Иши-Вергел; Кариванский лес… точнее, выжженный пустырь в нём, в части, прилегающей к Вековечному Монолиту… Хоть та же пустыня Галанхарид.
Этельберт очень хорошо помнил, как закрывал Разрыв — впервые.
Он, как и все в своё время, волновался страшно — над ним, как в своё время над всеми, добродушно посмеивались: «Да рутинная процедура, вообще не переживай; ничего тебе не грозит и ты сам ошибкой никому не навредишь — кстати, готовься к ней, потому что с первого раза точно ничего не удастся», — говорили ему на разные лады и Герман, и Алайна, и Грэнди, и Ремо, и в принципе все.
И сначала у него действительно ничего не вышло, потому как затруднительно — крайне, неописуемо сложно — наполнить себя намерением создать хоть что-нибудь.
Всепоглощающее Ничто было невосприимчиво к определённости. И отступало — перед аморфным, нечётким, своего рода теоретическим желанием сотворить.
«Самое базовое побуждение, — увлечённо ораторствовал его сильнейшество. — Абстрактное, и потому чистейшее, потому — наивысшее, потому — не побоюсь этого слова, всемогущее, но, конечно, да: совершенно непрактичное. Выражение требует конкретики, как требует её и целеполагание, и вы привыкаете к ней с младых ногтей, а тут оп-па — нужен подход иной кардинально. Нужно вернуться к основе, проникнуться голой, ничем не разбавленной сутью, и это — битва индивидуальная, тактику в ней каждый выбирает сам. С самим собой ведь, ясное дело, никто, кроме самого тебя, не разберётся, так что думай-размышляй, раз захотел — как будешь голову свою перетряхивать да пересобирать».
Размышлял Этельберт долго и тщательно. Искал беспредметное стремление в разуме и бессмысленный порыв — в сердце и ничего не находил, потому что его сильнейшество был, как обычно, прав: концепция в силу непривычности казалась целиком и полностью, во всех отношениях нелепой.
Чтобы сделать, следует понимать, ради чего ты делаешь то, что ты делаешь; любить процесс, несомненно, важно, однако представлять себе результат — необходимо.
Допустим, нет его, явно ощутимого, у жизни, но кто же хочет прожить её — как-то; как придётся и как уж получится? Да кто из людей хоть однажды руководствовался-то — «самым базовым побуждением»?
Кроме Приближённых, закрывающих Разрывы, — и не потренируешься ведь загодя в реализации одного-единственного исключения.
Этельберт попросил о совете всех, до кого смог дотянуться, был дотошен навязчиво и чрезмерно, выслушал рассказы о чужом чувственном опыте с величайшим вниманием и, стоя на пепле, в пепле, посреди пепла пустыни Галанхарид, перебирал предложенные методы…
Абсолютно безуспешно.
И сперва он разозлился — и попробовал впихнуть Нечто в Ничто яростью, что тоже было вариантом работающим: эффективным для некоторых, но, как выяснилось, не для него. Затем взял себя в руки и попытался, вглядываясь в вытянутую, дрожащую и раздирающую воздух черноту, проникнуться ужасом и им вдохновиться — однако по-настоящему испугаться, стоя за спинами опытных коллег, которые прямо на глазах одолевали грозную силу будто бы играючи, предсказуемо не вышло.
В какой-то момент он вообразил гибель мира, о чём почти сразу пожалел. В конце концов откровенно задолбался, и усталость и уныние не помогли тоже.
Он посмотрел на всех, кто его окружал, задался вопросом, как и зачем здесь оказался, вспомнил северное сияние и неожиданно нащупал ответ: простой, даже пошлый; высказанный Приближёнными и — много раньше, в той или иной форме — бесчисленными поэтами, прозаиками и певцами.
Вместе с северным сиянием, через красоту и пронзительную необъятность Вселенной, он вспомнил о своей смертности.
Вспомнил, что ему, Этельберту Хэйсу, хоть и позже, чем предначертано исходной природой, но всё-таки предстоит уйти, и как любой другой человек, он цепенел от мысли, что может исчезнуть бесследно, раствориться без осадка, не успеть отметиться значимо и достойно, не оставить после себя ничего хорошего…
Хотя бы. Чего-нибудь.
И он вцепился в это состояние — гнетущее и отвратительное, состояние мрачных дней, которое стремишься поскорее заместить чем-нибудь противоположным — выразил созидающее намерение и наконец ощутил то, что ему обещали: как оно, вопреки фундаментальным магическим законам, воплощается; как утекает, сглаживая и стягивая, сила — в Разрыв.
Он «перетряхнул свою голову» способом настолько банальным, что это отдавало безвкусицей.
Однако являлось действенным, и процедура и впрямь очень быстро стала рутинной: обыденной, лёгкой, даже умиротворяющей, ничуть не тревожащей, ведь ошибиться, казалось, было невозможно…
Казалось — до Агланны.
Их сильнейшества умели сдерживать и перенаправлять Всепоглощающее Ничто, но не без… некоторых осечек — тех самых «случайных единиц», которые вот уже столетия не обрушивались на населённые пункты, однако изредка впивались в, например, чистое поле у, например, гальдейской деревни, куда незанятые Приближённые тут же перемещались, чтобы пролившуюся проблему решить.
Организованно и стремительно: выжечь землю вокруг — кольцом и на двадцать метров вглубь — для изоляции (почему именно это существенно замедляло распространение было, как чуть ли не всё, связанное с Разрывами, неизвестно), выразить созидающее намерение от одного до четырёх раз и уйти. Всё.
Восстановлением ландшафта впоследствии занимался кто-то из их сильнейшеств — работа Приближённых заканчивалась, толком-то и не начинаясь.
Как долго Агланна была для него лишь одной из множества? Сколько дней он пребывал в блаженном неведении — семь? Вроде бы семь, но он не был готов поручиться.
Пришёл к нему, вежливо постучав в дверь кабинета, Арчи — то есть представитель Оплота Вины Арчибальд Грент. И с совершенно неуместным, муторным, чудовищным состраданием сообщил, что в результате их недавних действий погибли трое детей. Трое детей, находившихся в подземных тоннелях.
«Их не должно было там быть, тоннели закрыты, но это же дети. Они туда, по словам жителей, вламывались часто: расплетут Печати и вперёд — их отругают, снова Печати поставят, так они снова расплетут и опять под землю…»
Под землю, выжженную на двадцать метров вглубь.
В ретроспективе Этельберт сказал бы, что, с точки зрения менталистики, его реакция была такой же пошлой, как и его метод закрытия Разрывов: он, при том, что объяснили ему всё крайне внятно и доступно, ничего не понял.
Какие дети? Какие родители? Какие Печати? Какие тоннели — откуда они там, под полем, взялись?
Ничего не случилось, потому что случиться не могло, и Приближённый Печали Этельберт Хэйс, распрощавшись с Приближённым Вины Арчибальдом Грентом, спокойно продолжил работать.
Во второй раз к нему пришли через три дня — чтобы сопроводить на судебное заседание, о котором он забыл. Был уведомлён, это правда — и искренне забыл.
И только стоя на чёрном мраморном полу, запрокинув голову и глядя вверх, на белую маску (лицо Архонта Вины испокон веку закрывалось, когда он или она выступали в роли судьи), он понял — и замер, и вдохнул, и закрыл глаза, и открыл рот…
Говорят, его речь была удивительно — учитывая контекст, ужасающе — безэмоциональной.
А также краткой: он сказал, что было их двенадцать человек, что никого другого они, как обычно, не видели и не слышали, что были абсолютно уверены, что никого другого в округе и нет, что действовали в соответствии со стандартным регламентом и что больше ему сказать нечего, потому как никакими оправданиями он не располагает.
Остальные его слова подтвердили и повторили.
Невиновными признали всех.
После суда он подошёл к Арчи и спросил: «Почему?»
Это было преступлением, это было халатностью, это было убийством; был найден прах и куски костей, так какого рожна — и Арчи, достав сигару и затянувшись, флегматично ответил, что раскладывал ведь уже всё по полочкам — неоднократно.
«Тюремное заключение, Этельберт, призвано изолировать от общества тех, кто для него опасен, и по возможности их исправлять. Ты хотел убить этих детей? Нет. Планировал убийство? Нет. Ты пойдёшь убивать детей? Нет. Ты вменяем и социально адаптирован? Да. Ну так объясни, зачем нам тебя сажать, во имя какой великой цели? Я понимаю, тебе хочется себя наказать — нашими руками не выйдет, уволь, будь добр, мы существует совсем не для того. Искать руки другие я бы тебе так же не советовал — прости мне мой цинизм, я понимаю, тебе сейчас тяжело, но пожалуйста, прошу тебя, постарайся справиться как-нибудь… здраво».