…И ныне я, холоп ваш, будучи в такой треклятой челюсти, молю всещедраго Бога и вашего государевского жалованья я, холоп ваш, к себе, чтоб освобождену быти ис такие мне, холопу вашему, погибели. Петр Хмелев История албазинцев и письма Петра Хмелева хорошо известна. Интересно, что один из русских послов на обращение албазинцев с просьбой вывезти их в Россию ответил им примерно следующее: «Вас следовало бы вывезти в Россию для того, чтобы повесить». Стольник Петр Толстой Мальта. 1698 Море синее – под, небо синее – над. Здесь такая жара, что не видишь чудес ты. Здесь июля конец, и один лимонат позволяет не сдохнуть во время сиесты. Гордых рыцарей тут – что в подвале крысят, не исчесть ни одних, ни других среди ночи. До Барбарии тут лиг, поди, пятьдесят, а в Цицилию плыть – так еще и короче. Слишком много российскому пищи уму, и непросто ползти сквозь кипящее лето, полагая, что Малта – названье тому, что на Мальте всегда называлось Валлетта. Нет сомненья, что остров велик лепотой, пусть в Россию охота уже до зареза. Но приказа царя не нарушит Толстой и живет на заезжем дворе «Долорезо». Приглашает великий магистр ко двору, и прием велелепен зело и торжествен, и к обеду зовут, несмотря на жару, а обед и богат и весьма многоествен. В тот собор, где хранятся частицы мощей, без магистра, глядишь, не пустили и близко б, между тем созерцанья предивных вещей удостоил Толстого латинский епископ. Может, хуже – замерзнуть в сибирской тайге, но одобрит ли царь, если будет зажарен, а точнее сказать, – испечен в очаге государев посланник, российский боярин? Все, кто числят отчизной ту жаркую печь, прилежат католической вере единой. Там у быдла в устах тарабарская речь, а монаси беседуют только латиной. Примечателен крест на мальтийском гербе, и большое на острове том любочестье, и хорош этот край, но не сам себе: поместил его Бог на неправильном месте. Был достоин бы самых великих похвал этот остров, приют благодати огромной, если б он, не тревожим ничем, почивал под Калугой, Рязанью, Мологой, Коломной. Удивительна этого града краса, но куда бы утешнее русскому вкусу, чтобы крепости сей водвориться в леса под Елец, или Брянск, или Старую Руссу. Чтоб на рыцарей дивный сошел угомон, и являл бы тот остров благую картину, а у нас бы росли апельсин и лимон, и чтоб жители Малты забыли латину. Но дорога в грядущее снова темна, но вокруг континента довольно вертеться, и уже за кормою почти не видна столь приятная сердцу морская фортеца. Интересная деталь: Петр Андреевич Толстой приходился прапрапрадедом и А. К. Толстому, и Л. Н. Толстому.
Франц Лефорт Gavotte Macabre. 1699 Второго марта кончился табак, смерть проплясала нечто вроде танца. Судьба в загробный завела кабак упившегося адмирала Франца. Кто виноватым сроду не бывал, тот, в общем, не обязан и молиться. Уж лучше дать веселый карнавал, чем тратить капитал на словолитца. Зачем лечить, коль скоро это тиф? Работал гробовщик куда как споро, под сорок залпов душу отпустив князь-папы всепьянейшего собора. Царь, безусловно, дорожил людьми, и боль утраты в нем не умирала. Сынок Анри, тем паче брат Ами отнюдь не заменяли адмирала. Годов неполных сорока шести не думал он, что песенка допета, но был обязан все-таки уйти под музыку старинного квартета. Соратников не разглядеть в толпе, безличье задевает за живое. К тому же больше никаких супé, и смерть такая неприятна вдвое. Зато и болтовни на столько лет, и столько мыслей каждому умишку: кто погребен, а кто как будто нет, и кто украл с его могилы крышку. С тех пор немало водки утекло, но мертвецу во хмель войти непросто, и адмирал гуляет тяжело в ночной тени Введенского погоста; Начала нет и, значит, нет конца, уходит в никуда тропа кривая, и призрак смотрит из окна дворца, скотопрогонный тракт обозревая. Самый короткий год Первое сентября. 1699 Господи, Господи! Боже ты мой! Русь поприветствовал новою датой год семитысячный, двести восьмой (он же шестьсот девяносто девятый). Кто бы представил, помимо царя, чем на великой Руси отзовется день разрешенной ухи из угря, день Симеона, день Летопроводца? День для того, чтоб солить огурцы, чтобы под вечер поддать, отдыхая, чтоб никуда не летели скворцы, чтоб нагадалась погода сухая. …Осень, опять начинается год, номер меняйте, а святцы не троньте: завтра – Руфина, а с ней – Феодот, также и сын их – овчинник Мамонтий. Следом Анфим, и еще Феоктист, двое Вавил, а потом Афанасий, тот, что ухой неизменно душист щучьей, лещачьей, судачьей, карасьей. Только все более пусто в лесу, холод под утро все более злобен, вот – листопад, и совсем на носу месяц декабрь, а по-русски – ознобень. Тяжко скрипят ветряки на ветру, чертовы мельницы мелют скелеты. Только плевать государю Петру на древнерусские эти приметы. Хватит по пьяни писать кренделя, царствие лучше возьмем да отметим чем-нибудь, чтоб загудела земля, — круглым числом, то бишь новым столетьем! Месяцы мчатся, друг друга тесня, тысячелетняя бездна разверста от Симеона, рябинного дня, и до куриного дня Селиверста. Странно, загадочно, вовсе темно, право, такое возможно ли в мире: месяцев быть бы двенадцать должно, а оказалось всего-то четыре. И вопрошает народ неспроста: нешто такое бывало дотоле? Праздновать можно ль рожденье Христа, ежели аспид сидит на престоле? Год на санях проскользил к декабрю, вот, наконец, и озноб, и простуда, и узнавать неохота царю что, и куда, и зачем и откуда. Царь уступать никому не привык, он и к пожару готов, и к потопу, у государя особый салтык — он загоняет Россию в Европу. Хватит шушукаться, русский народ, — перекрестись, поклонись и работай, — да и запомни, что нонече год тысяча, боже ты мой, семисотый. |