Боэций был так увлечён этим необычайным спором, что давно забыл о недавних жалобах на своё печальное положение. Вот и теперь он задумался, подыскивая наиболее весомые аргументы, а затем обратился к Философии с новым вопросом:
— Ну, хорошо, хотя я и не полностью согласен со всеми твоими доводами. В чём же тогда состоит подлинное счастье, если утраченные мною блага в силу своей случайности и призрачности таковыми не являются?
— Вот это уже тот вопрос, который я давно хотела от тебя услышать, — одобрительно заметила Философия. — Теперь ты не просто желаешь, но уже встал на путь выздоровления. Мой ответ покажется тебе достаточно очевидным, хотя и не столь очевидно его законченное обоснование. Подлинное счастье — это блаженство, то есть столь полное благо, которое, когда оно достигнуто, не оставляет желать ничего большего.
— Ты хочешь сказать, что блаженство — это совершенное состояние, соединение всех благ?
— Совершенно верно, и я очень рада, что ты сразу это понял. Но мы уже разобрали с тобой те формы, в которые рядится высшее благо. Именно эти формы, то есть богатство, власть, славу, любовь смертные ошибочно принимают за само благо и делают так потому, что не видят за тленным нетленное, за кажущимся — истинное.
— Так помоги же мне увидеть это высшее благо! — нетерпеливо воскликнул Боэций, и Философия благосклонно кивнула головой.
— Именно это я и пытаюсь сделать. Во всех земных благах имеется какое-то несовершенство, которое и не позволяет нам признать их подлинными благами. Но ведь несовершенство — это не что иное, как недостаток совершенства. Значит, должен иметься какой-то высший источник всех благ, истинное совершенство, отпадая от которого, земные блага вырождаются и становятся несовершенными. Что же это за источник, как не первоначало всего сущего, которое мы можем назвать Единым, ибо именно единство и составляет подлинное совершенство. Вспомни о том, к чему приводит наблюдение за всем живущим — пока тот или иной организм, благодаря присущей ему жизненной силе, способен поддерживать своё единство — он живёт и благоденствует. Но стоит нарушиться этому единству — и наступают вырождение и гибель. Следовательно, и я хочу повторить это ещё раз, только в Первоедином начале всего сущего и заключено подлинное совершенство и истинное блаженство.
— Всё это прекрасно и удивительно, — заметил Боэций, — и сам я не раз уже приходил к подобным выводам. Однако согласись, что смертного терзают сомнения, мешающие ему признать эту Истину. Ведь каждый знает, как достичь тех земных благ, которые принято называть счастьем и в несовершенстве которых мы уже убедились. Чтобы прославиться, надо совершить героический поступок или чудовищное злодейство, чтобы разбогатеть — выгодно жениться или заняться торговлей, чтобы обрести власть родиться королём или устроить заговор. Наконец, чтобы обрести любовь, не нужно ничего иного, кроме способности влюбиться и добиться предмета своих желаний. Но как приобщиться к этому Высшему Первоначалу, чтобы стать подлинно счастливым и жить, наслаждаясь истинно-нетленным блаженством?
— Что в человеке является главным? — вдруг быстро спросила Философия. — Душа или тело?
— Душа, — отозвался Боэций, — хотя меня всегда мучил вопрос, как можно отличить одного человека от другого, когда они утрачивают свои тела, а с ними и все телесные различия.
— Тогда ответь мне на второй вопрос. Что является главным в душе?
— Мудрость.
— А что такое мудрость?
— Знание и следование высшим истинам и добродетелям.
— Прекрасно! — оживилась Философия. — Теперь ты уже и сам можешь сделать тот вывод, к которому я тебя подвожу. Если высшей истиной является признание господствующего в мире Первоединства, если высшей добродетелью и высшим блаженством является приобщение к этому Первоединству, тогда, чтобы достичь всего этого, у смертного есть только один путь, приобщающий его к Бессмертному — мудрость. И мы достигли того, quod erat demonstrandum[49].
Она замолчала, устремив свой сияющий взор на Боэция, однако он был задумчив и печален.
— Тебя не убеждают мои слова? — после недолгого молчания осторожно спросила Философия.
— Убеждают.
— Почему же ты так невесел?
— Потому что, кроме мудрости, у нас ещё есть сердце. И когда с помощью мудрости мы преодолеваем пространство и вырываемся из времени, чтобы постичь какую-то истину, открывающую перед нами смысл мироздания, тогда сердце, тоскующее и непрерывно отбивающее часы нашей жизни в данном месте и в данное время, внезапной болью может напомнить о том, что мы не всесильны и являемся пленниками своей эпохи и своего общества, «ибо кто нас приведёт посмотреть, что будет после?» — как сказано в книге Екклезиаста.
— Я понимаю природу твоих сомнений, — задумчиво сказала Философия. — И в том повинна вечная раздвоенность человеческой природы, ибо, когда разум устремляется к звёздам, сердце остаётся на земле. И когда очами души вы восторгаетесь Всевышним, очи тела видят перед собой лишь сырую пасть могилы.
— О, помоги же мне преодолеть эту раздвоенность! — отчаянно вскричал Боэций. — Придай же моим очам божественную зоркость, чтобы я смог так же ясно увидеть будущую обитель своей души, как вижу сейчас эти мрачные холодные стены и тяжёлые решётки — нынешнюю обитель своего тела.
— Я непременно сделаю это во время своего следующего посещения, — пообещала Философия и начала медленно исчезать. — Сюда идут, и мне пора удалиться... Прощай и помни, что перед лицом Вечности придать мужество способна только мудрость...
Таинственное сияние, заполнявшее все углы камеры, постепенно исчезло, и Боэций вновь увидел перед собой только тусклый свет светильника, висящего возле дубовой окованной железом двери. Он ещё был взволнован, и его сердце билось с такой учащённой неистовостью, что перед глазами плыли красные пятна.
Поэтому он не сразу узнал Симмаха, появившегося на пороге камеры после того, как тюремщик с лязгом распахнул тяжёлую дверь. А принцепс сената с неизъяснимой грустью смотрел на своего приёмного сына и, не говоря ни слова, ждал, пока их оставят одних.
— Ты болен? — с тревогой спросил он, когда Боэций, поднявшись со своего ложа, заключил его в свои объятия. В какой-то момент, заметив странный, отсутствующий взгляд бывшего магистра оффиций, Симмах подумал, что тот лишился рассудка.
— Я здоров, — глухо сказал Боэций. — И в своём уме. Садись и рассказывай. Судя по твоему мрачному виду, ты принёс мне самые печальные новости. «Ах, если бы лёгкую, быструю смерть, без изнуряющей боли, без мук, сон бесконечный, блаженный покой мне даровала судьба!»[50]
— Нет, я принёс надежду! — горячо возразил Симмах. — А ты решил, что судебное заседание закончилось твоим смертным приговором? О нет, Северин Аниций, хотя дело шло именно к этому.
— Но тогда что же помешало? — Как ни старался он рассчитывать на худшее и не поддаваться надежде, но дрогнувший голос поневоле выдал естественную жажду жизни, которая постоянно жила в сердце.
— Я вновь заявил королю, что свидетельские показания всех трёх негодяев лживы, и предложил решить дело с помощью Божьего суда, то есть высшего правосудия.
— Каким образом?
— Через судейский поединок.
— И король согласился?
— Да, — усмехнулся Симмах. — Эти варвары так падки до подобных зрелищ, что обычных гладиаторских боёв им явно не хватает. Предвкушение предстоящего удовольствия было столь велико, что, как ни старался Кассиодор немедленно вынести приговор, мне удалось отстоять твоё право на поединок. И знаешь, кто вызвался защищать твою правоту с мечом в руке? Корнелий Виринал, сын ныне покойного всадника Луция Виринала.
— Я не знаю этого юношу... — удивлённо пробормотал Боэций.
— Зато он хорошо тебя знает, он лучший друг Максимиана. Кстати, поддерживать обвинение будет один из лжесвидетелей — Опилион.
— Когда состоится поединок?