Возможно, что в этих письмах за самыми общими фразами и советами содержалось и что-то иное, понятное лишь тому, кто их отправлял и кто должен был получить, — в эти коварные и неустойчивые времена язык условностей и тонких намёков достиг своего подлинного совершенства. Существовал и другой, маловероятный вариант — гонцу поручили передать тайное сообщение на словах. В любом случае предъявлять эти письма Теодориху не было никакого смысла. Однако Кассиодор строил совсем иные планы и уже составлял в уме совсем другие письма...
Любую политическую комбинацию он любил просчитывать на несколько шагов вперёд, что в данном случае, зная врождённое благородство соперника, было совсем несложно сделать. Грубый подлог и обвинение самого магистра оффиций в тайных и предательских сношениях с Константинополем здесь явно не годились: Теодорих всё ещё доверял своему первому министру, а потому обязательно провёл бы самое тщательное расследование любых и уж тем более столь суровых обвинений в адрес Боэция. Разоблачение же подлога грозило крахом самому Кассиодору. Поэтому следовало действовать намного тоньше и обвинить для начала не самого Северина Аниция Боэция, а кого-нибудь из его ближайших единомышленников, который был бы весьма неприятен королю и в предательские замыслы которого он бы с лёгкостью поверил. Найти такого человека было совсем несложно — сенатор Альбин давно вызывал гнев Теодориха своей исконно римской надменностью и — по доносам соглядатаев — многочисленными высказываниями о восстановлении Римской империи.
Следующий шаг было несложно угадать: Боэций непременно вступится за своего сподвижника, особенно если будет абсолютно уверен в его невиновности. А как можно в этом сомневаться, если у твоего гонца вдруг будут найдены совсем другие письма?.. А потом, когда уже начнётся расследование, суд священной консистории, можно будет распространить это обвинение и на второе лицо в государстве. Как это сделать и каким именно предлогом воспользоваться — вот об этом и думал сейчас Кассиодор, лёжа в собственном тепидарии[38] и наслаждаясь массажем и растираниями, которые проделывали над его белым мускулистым телом хорошо обученные бальнеаторы[39]. К тому моменту, когда он, бодрый и энергичный, вышел из элеотезия[40], решение было готово — следует поговорить с Кирпом. Если этот раб начал предавать своего Боэция, то теперь уже не сможет остановиться и вынужден будет идти до конца — своего собственного или своего господина.
Кассиодор немедленно разослал слуг, которые должны были найти и доставить ему этого сирийца, если он находится сейчас где-то в городе. Когда ему доложили, что раб найден и ждёт позволения войти, Кассиодор уже находился в своём кабинете.
— Введи его, — приказал он своему номенклатору, а сам отложил пергамент, содержавший проект королевского эдикта об очередных подарках готским воинам. Эти ежегодные подарки назывались donativa и вручались как в случае войны, так и в случае мира.
Ждать пришлось недолго, и вскоре Кирп уже стоял перед ним, почтительно согнувшись в поклоне и устремив на Кассиодора свой пронзительный взгляд. Какое-то время они молча изучали друг друга, при этом Кассиодор смотрел открыто и внимательно, а Кирп — исподлобья и выжидательно.
— Так, значит, это ты решил предать своего господина и сыграть роль нового Иуды? — наконец спросил начальник королевской канцелярии, рассчитывая одним этим вопросом смутить своего собеседника.
— Но ведь без помощи Иуды Иисус Христос не смог бы искупить наши грехи и совершить чудо Воскресения! — мгновенно отозвался Кирп.
Кассиодору понравился этот неожиданный ответ, и он одобрительно усмехнулся.
— Так ты оправдываешь предательство?
— Только как средство дать возможность засиять истинной добродетели!
— Хорошее оправдание, позволяющее всегда находиться в ладах со своей совестью!
— О, господин, не каждый может позволить себе содержать такую благочестивую и дорогостоящую особу, которая именуется совестью, не говоря уже о том, что, когда начинают говорить страсти, совесть скромно удаляется...
— Ты обуян страстями? — удивился Кассиодор. — И что это — вино, женщины, игра, деньги?
— О нет! — проворно возразил Кирп. — Это эликсир бессмертия, господин.
— Бессмертия? — ещё больше удивился Кассиодор. — Это ты, раб, мечтаешь о бессмертии? О вечном рабстве?
— Ты меня неправильно понял, господин, — почтительно возразил Кирп. — Я имел в виду бессмертие души, а в ином мире нет деления на души рабов и господ.
— Но ведь души и так бессмертны, — увлечённо заговорил Кассиодор, изумляясь про себя этому странному разговору. — И никакой эликсир для этого не требуется! Все мы после смерти предстанем перед Отцом Небесным и будем осуждены им на вечное блаженство или вечные муки. Так говорит Библия, и всякие сомнения в этом кощунственны.
— Однако ты и сам в этом сомневаешься, господин, — проницательно заметил Кирп, иронично блеснув глазами.
— А ты наглец! — вдруг сказал Кассиодор. — С чего ты взял, что я сомневаюсь в одном из главных догматов христианства?
— Да потому, что все эти догматы рассчитаны на тех, для кого вера дороже разума. А ты, господин, слишком умён, и тебе хочется иметь доказательства, которые не противоречили бы разуму, а подкреплялись им!
Кассиодор только покачал головой и прикрыл глаза рукой. Поразительно, но ведь он действительно занимался поиском таких доказательств и даже написал небольшой трактат «О душе», в котором пытался ответить на главный вопрос: что есть душа? Если она является нематериальной разумной субстанцией, то может существовать и после смерти материального тела, поскольку любая субстанция самодостаточна и не нуждается для своего существования ни в какой другой, кроме разве что главной «сверхсубстанции» — Боге. Но если душа — это всего лишь иная форма телесности, способ жизнедеятельности тела, то она так же неизбежно погибает вместе с телом, как зрение — способ жизнедеятельности глаза — погибает вместе с ним. Пытаясь обосновать предположение о субстанциальной сущности души, Кассиодор исходил из следующего предположения: душа, без сомнения, причастна к познанию интеллигибельных[41] сущностей вроде истин математики и метафизики, которые вечны и неизменны, а потому должна быть в чём-то им подобна. То есть если своим разумом мы можем постигать вечные и неизменные истины, существующие в этом мире, например, истины геометрии, то и сам разум должен обладать какими-то свойствами вечности и неизменности.
Однако после этого рассуждения сразу возникало множество сложнейших вопросов. Если дело лишь в вечности разума, подчинённого строгим логическим законам, которые обязательны для всех, то каким образом и в чём душа одного человека отличается от души другого? Как сам Господь в день Страшного суда сможет отличить душу Кассиодора от души Боэция, если они мыслили об одних и тех же вещах по одним и тем же правилам логики? Если же душа — это не только логический разум, но и эмоции, чувства, память, опыт, то как могут все эти психологические свойства претендовать на вечность, если были вызваны временными явлениями вроде сегодняшнего вкусного обеда? Более того, они различны у одного и того же человека в разные периоды его жизни, значит, изменяются со временем, а всё временное тленно. Получался странный парадокс — если душа субстанциальна, то вечным в ней может быть только разум, законы которого едины для всех и который поэтому делает души неотличимыми друг от друга. Память же и эмоции, которыми действительно различаются души людей, вечными быть не могут, поскольку порождены временными явлениями и непрестанно изменяются в течение всей человеческой жизни. Есть, правда, главная эмоция, достойная вечности, — любовь, но снова возникает тот же вопрос: как наши души смогут отличаться друг от друга? Неужели лишь по степени любви?