Через два года обучения юридическим наукам, производимого Слуцким, что называется, без души (он и поступил-то в него по настоянию отца и по совету Валентина Михайловича Кульчицкого), но чин по чину: усваивались курсы, сдавались экзамены, — в московской жизни его произошла большая перемена. Миша Кульчицкий решил бросить Харьковский университет, где раздумали открывать литфак, и перевестись в Литературный институт. Вдвоем они пошли на поиски поэта, который дал бы Кульчицкому рекомендацию для поступления. Снова передам слово Слуцкому: «…мы пошли к Антокольскому. Он выслушал Кульчицкого, изругал его и охотно дал рекомендацию. Потом попросил почитать меня — сопровождающее лицо. Восхвалил и дал рекомендацию. Через сутки я был принят в Литературный институт и целый год подряд гордился тем, что получаю две стипендии — писательскую и юридическую». Забегая немного вперед, тут же скажу, что еще через два года, закончив полный курс обучения в МЮИ, Слуцкий не стал сдавать выпускных экзаменов и получать юридический диплом. В то же время летом и осенью 1941 года в ожидании, когда военкомат удовлетворит его просьбу о призыве в армию, он опрометью — экзамен за экзаменом — закончил Литинститут (вот где сказалось его детское и юношеское многочтение) и успел перед уходом в Действующую армию получить диплом со званием «литератор».
В Литинституте Слуцкий и Кульчицкий оказались в поэтическом семинаре И. Л. Сельвинского и одновременно в компании молодых поэтов, в которую входили учившиеся здесь же, а также в ИФЛИ и университете Павел Коган, Давид Самойлов, Семен Гудзенко, Михаил Львовский, Сергей Наровчатов, Николай Майоров, Михаил Львов, Юрий Окунев, Михаил Луконин, Николай Отрада и к которой были близки Николай Глазков, Ксения Некрасова. Если до этого все литературные общения Слуцкого ограничивались занятиями в литературном кружке МЮИ, руководимого, правда, сподвижником Маяковского по ЛЕФу О. М. Бриком (впрочем, Брика стихотворные опыты Слуцкого, похоже, ни разу не взволновали), но состоявшего из людей, для которых стихи не были делом жизни, но лишь одним из состояний молодости, да встречами с Кульчицким на каникулах, то теперь он оказался в кипучем кругу сверстников, для которых важнее стихов, поэзии ничего не было. Жизнь сразу изменила цвет и запах, расцвела дружбой, ежедневными встречами, обсуждением написанного тобой и товарищами, стычками с чуть более старшими, но уже вовсю печатавшимися поэтами поколения и круга «Алигер — Долмат — Симонова», посещением неведомых до того московских квартир и даже салонов. В этом кругу стихи друг друга подвергались пристрастному профессиональному анализу (критерии были более чем высокими), спуску не давалось никому — тем больше было возможностей для роста мастерства и оснований для упорной, жесткой работы над строкой, строфой, стихотворением или поэмой.
Впрочем, говорили и думали не только о литературе. Жизнь и политика, то, что происходило в стране, и то, что назревало за ее пределами, хочешь не хочешь врывалось в тайные мысли и открытые суждения. Репрессии 30-х годов, недавно прошедшие «московские» процессы и будущая война, уже вовсю шедшая на Западе, да и поблизости вспыхивавшая то стычкой на озере Хасан, то халхин-гольским сражением, то короткой, но кровавой советско-финской войной, требовали серьезных, нешуточных размышлений. И в МЮИ, и в Литинституте исчезали преподаватели и студенты, с финской кампании не вернулись их товарищи Н. Отрада, А. Копштейн, М. Молочко. Жизнь, в которую они входили, была не просто беспокойной, она была опасной и даже смертельно опасной. Слуцкий позже, вспоминая о полутора десятилетиях с 1937 по 1953 год, не раз приходил к выводу, что он уцелел случайно (ярче всего это сказалось в стихотворении «Ода случаю»). А тогда:
…я конспекты писал,
Винегрет покупал, киселем запивал
И домой возвращался в набитом трамвае,
И серьезные книги читал про Конвент,
И в газетах отыскивал скрытые смыслы,
Постепенно нащупывал верный ответ.
Что же касается войны и даже ее приблизительных сроков, то здесь ответ был найден проще и уверенней: «Недаром за полгода до начала войны мы написали по стиху на смерть друг другу. Это означало, что знали мы…»
А пока — шла жизнь, шло объединение поэтических сил поколения (Слуцкий был как раз одним из закоперщиков этого), поэты кружка начали все чаще выступать по студенческим и иным аудиториям (в том числе и в писательском клубе), искали возможности не поодиночке, а кучно появиться в печати, чтобы заявить о себе как о направлении. Однажды почти повезло: в марте 1941 года журнал «Октябрь» опубликовал подборку «Поэзия студентов Москвы».
Открывалась она (иначе тогда и представить было невозможно) «Стихами о Сталине» Анисима Кронгауза, но это позволило стихам М. Кульчицкого, Б. Слуцкого, С. Наровчатова, Д. Кауфмана (Самойлова) обойтись без этого имени. Не знаю, насколько эта публикация обрадовала авторов. Во всяком случае, Кульчицкий писал в Харьков Г. Левину: «Как напечатали. Стих Слуцкого без начала, без конца, с переделанной серединой. Моя поэма: из 8 глав пошли 3 куска из трех глав и еще концовка. А с каким шакальим воем все это было, как рубали…» К сожалению, неискаженного, первоначального текста стихотворения Слуцкого «Маяковский на трибуне» обнаружить пока не удалось. И сам возобновлять его публикацию в книгах, вышедших после войны, Слуцкий не стал. Война зачеркнула многое из того, что было написано и продумано.
Впрочем, война многое и продолжила. Если не в писаниях (обычно Слуцкий уверял, что в войну он совсем не писал стихов, однако по некоторым обмолвкам видно, что были недолгие моменты, когда писал: в госпитале, в резерве комсостава, в редкие дни передышек), то в наблюдениях и раздумьях.
В недавно опубликованных военных записках Давид Самойлов пишет, что в первое время войны ему понадобилось много душевной энергии на «избавление от интеллигентской идеи исключительности, то есть о преобладании обязанностей над правами. Для меня необходимо было выздороветь от этой идеи, невольно поселенной во мне кругом общения, переначитанностью, ифлийской высоколобостью, надеждой на талант и особое предназначение». Нечто подобное пришлось пережить и перечувствовать тогда многим из круга Слуцкого, особенно москвичам; равно как по стихам того же Самойлова, по прозе Е. Ржевской, В. Кондратьева и их сверстников очевидно, что еще на войне в них происходит процесс познания, узнавания собственного народа во всем его разнообразии и объеме.
Слуцкого эти процессы либо миновали, либо куда меньше затронули. И не потому, что он был на год-два старше многих своих товарищей по московской группе поэтов. Но потому, что преобладание обязанностей над правами было в него вбито еще отцом, потому что к разнообразию и разнохарактерности народной он зорко сумел присмотреться еще в Харькове, в детстве и юности (и то, что он видел на войне, увеличивало его знания о людях, а не изменяло их), потому что даже начитанность его, видимо, оказалась другой, иного качества. И главное, что занимало его тогда, в начальную пору войны, тоже было иным — «причина, смысл большого неуспеха», катастрофических поражений Красной Армии в 1941–1942 годах, связь их с тем, что творилось в стране перед войной.
Чуть больше года с двухмесячным госпитальным перерывом по ранению он служит секретарем, а потом военным следователем дивизионной прокуратуры — сказалось хотя и незаконченное, но юридическое образование. В декабре 1942 года он уходит в батальонные политруки. Вместе с Западным фронтом он отступает от Белоруссии к Москве, участвует в Московском сражении, затем в недолгом наступлении и в затяжных оборонительно-наступательных боях. С июня 1943 года и до конца войны и даже дольше — до августа 1946 года Слуцкий все время в составе политотдела 57-й армии участвует в освобождении Украины (в том числе — родного Харькова), Молдавии, нескольких европейских стран. Вот отрывок из автобиографии, хранящейся в его писательском личном деле: