Огурец вздохнул:
— Значит, доля наша такая. Плетью обуха не перешибёшь.
— Плетью — нет. А другим обухом — возможно.
Он опять отправился к самому Алексию — председателю Совета господ, показал документы, передал разговор с Пафнутием. Но архиепископ Огурцу не поверил:
— Обакуныч наш — человек честнейший. И казной ведает исправно. Сам не станет мошенничать и другим не даст.
Дорифор воскликнул:
— Но ведь записи налицо! Недостача в семнадцать Рублёв. Если их не выдали вовсе — значит, виноват казначей. Если выдали — стало быть, Пафнутий. А в конечном счёте всё равно казначей, не наладивший достойный пригляд за расходами.
— Хорошо, оставь записи при мне. Я поговорю с Обакунычем.
— Занесу чуть позже, владыка.
Архипастырь обиделся:
— Что, не доверяешь? Мне не доверяешь?
— О, как можно! Просто я хочу показать посаднику и Василию Даниловичу.
У священнослужителя на лице появилось недоброе выражение:
— Нет, не делай этого, чужестранец. Мы уладим сами.
— Я считаю, что они должны знать. Начинать с недомолвок худо.
— Ябедничать не смей. Или мы повздорим.
Греку же терять было нечего. Он сказал:
— Вы меня удивляете, отче.
Иерарх ответил:
— Лезешь со своим уставом в наш монастырь. Мы тут без тебя жили дружно. Не таскай каштаны из огня голыми руками. Обгоришь.
Софиан поднялся:
— Лишь Василий Данилович мне указчик. Он меня пригласил, у него в доме проживаю. Коли пожелает — уеду. Коли пожелает — останусь и продолжу работать по совести, без наветов и воровства.
— Как бы не кусать локти после этого, сын мой...
Но художник, не поклонившись, вышел, унеся под мышкой книгу приходов и расходов. Говорил себе: «Видимо, Алексий и раньше знал. Может, прохиндеи ему платили? Не исключено. Эх, святой отец! Ты не так уж свят, как я погляжу».
Сообщил обо всём случившемся своему покровителю. Тот сидел задумчивый, не спеша потягивая вино из чарки. Скатерть гладил ладонью. После долгой паузы произнёс:
— На Руси все воруют, Феофан Николаич. Это у людей в печёнках сидит. Думаешь, посадник не наживается? Или тысяцкий? Каждый тянет в меру своих возможностей.
— Как, и ты? — брякнул Дорифор.
Рассмеявшись, Василий Данилович помотал головой:
— Я же не при должности. У меня своё дело. Подать заплатил — остальное моё. Мне вполне хватает, не жадный.
Грек отпил вина, почесал за ухом. Грустно улыбнулся:
— Значит, и бороться нелепо?
— Так, как хочешь ты, напролом — бесполезно. Мы их одолеем иначе.
— Как же?
— Очень просто. Ты уйдёшь из той, старой мастерской — пусть живут по-прежнему. И создашь себе новую. При моей поддержке. Примешься работать по правилам, привезённым тобой из Царьграда. Переманишь к себе лучших мастеров... Словом, разорим лихоимцев. Пустим по миру. — Помолчав, добавил: — Ни призывы, ни кары на людей обычно не действуют. Если людям выгодно воровать, то они воруют и находят лазейки, чтоб уйти от ответа. Надо сделать так, чтобы воровать было им невыгодно, даже проигрышно. Мало, что позорно, но ещё и проигрышно. Вот при этом условии есть какая-то слабая надежда...
— Но таких условий, по-моему, нет. И никто их не создаёт.
— Потому что, повторяю, воровать выгодно. Получается замкнутый круг. — Русский посмотрел на приезжего с хитрецой. — Ладно, не печалься. И в перипетии нашего бытия глубоко не вникай — дабы не свихнуться. Мы с тобой решили: строим новую мастерскую. И закончим о делах скорбных. — Он слегка помедлил. — А теперь — о весёлом. Ты мне очень нравишься, Феофан. И талантом, и образом мыслей, и лицом, и речами. Хочешь, сделаю своим зятем?
— Кем?! — опешил Грек.
— Оженю с Машенькой?
Софиан откинулся на спинку деревянного кресла и повёл головой:
— Ну и предложеньице! Прямо поразил.
— Что, согласен? — наседал на него боярин. — Окажи любезность. Сделай дочку мою счастливой.
Кое-как собравшись, живописец ответил:
— Я бы с радостью, Василий Данилович. Но сие невозможно по нескольким причинам.
— Поясни.
— Я, во-первых, женат...
— Ты женат?! — выпучил глаза русский. — Но позволь, ведь твоя жена, фряжка, мать Григория, умерла!
— С матерью Григория не был венчан. Он — ребёнок незаконнорождённый. Появился в результате нашей любви... — Тяжело вздохнул. — Да, любви... А моя жена перед Богом — Анфиса — проживает в Константинополе. Правда, в доме для душевнобольных... Есть ещё и дочь, на год старше твоей Марии, и находится вместе с бабушкой и дедушкой — если замуж не вышла. Да, поди, скоро-то не выйдет — припадает на одну ножку...
Это первое. А второе — Симеон Чёрный, мой подручный, мне недавно признался, что питает к Маше нежные чувства. Но боится просить у тебя благословения по причине своей незнатности. Как же я могу перейти мальчику дорогу?
Ухватившись за бороду, новгородский вельможа думал сосредоточенно. Опрокинул в себя вино, указательным пальцем провёл по усам. Наконец, сказал:
— М-да, не ожидал... Ну, про Симеошку забудь — век ему не видеть в супругах девочки моей. И не по причине его низкородности — слишком молодой и не больно умный. Я хочу для Машеньки мужа посолидней. За которым она была бы, точно у родителей дома. Вроде вот тебя... Но жена в Царьграде — это меняет дело. На развод подавать не думал? Раз она, к несчастью, тронулась рассудком?
— Думал, думал. Только не собрался пока.
— Отчего ж не собрался?
— Мне и так с Летицией было славно. А когда любезной не стало, то вообще на женщин смотреть не мог, очень тосковал. Если начистоту, и теперь тоскую. Веришь ли, порой плачу по ночам. И готов завыть, как собака, у которой хозяина больше нет. — Он потёр глаза. — Я не знаю, смог бы или нет сделаться для Марии Васильевны добрым мужем.
Огорчившись, боярин проговорил:
— В общем, не желаешь...
— Я не знаю. Ты не обижайся, Василий Данилович. И пойми меня правильно. Машенька мне нравится. Очень, очень нравится. Может, даже больше, чем надо бы, чтоб не обижать Летицию на том свете... Но пока не готов. И по внутреннему разладу, и, конечно же, по Закону Божьему. Если ты не против — подождём до весны.
— Что ж не подождать — подождём.
Снова не спеша выпили. Софиан спросил:
— А она-то сама — как относится ко мне? Ты не говорил с нею?
— Задавал вопрос.
— Что сказала?
Русский усмехнулся:
— Засмущалась страшно. Прямо запылала. Но потом ответила, что, хотя немного тебя боится, ты ей приглянулся.
— Надо же! Чудно. Я не смел и помыслить.
— Знай теперь. И не обижай моё дитятко. Чистое и нежное, как лесной ландыш.
— Не переживай, не волнуйся: раньше времени цветок не сорву.
7.
Зиму провели неспокойно. Из Москвы прислали известие о кончине митрополита Алексия. Ждали, кто окажется на его месте — Киприан, проживавший в Киеве под крылом у литовцев, или ставленник князя Дмитрия — Михаил? Сам Алексий, умирая, не благословил ни того, ни другого. Он хотел бы видеть своим преемником Сергия Радонежского, но игумен Троицкого монастыря возражал упорно и высказывался в пользу Киприана.
После Рождества заболел Григорий, простудившись во время игры в снежки, и метался в жару две недели. От него заразился Симеон, а потом и сам Дорифор. Кашляли, чихали, сморкались. По совету знающих людей, пили молоко с мёдом и сырыми яйцами, натирались барсучьим жиром, ноги парили в тазике с горчицей, разведённой в обжигающе горячей воде. Кое-как поправились.
Феофан всё лучше и лучше понимал по-русски, а потом и сам начал разговаривать. Сын, конечно, освоился намного быстрее и уже наставлял отца, поправляя его ударения и глагольные формы. Обучил песенке пасхальной:
Ах, юница-молодица,
Выходи-ка на крыльцо,
Неси крашено яйцо.
А не вынесешь яйцо –
Разломаем всё крыльцо!