— Да пошёл ты!
— Я-то знаю, куда идти. А куда тебя черти понесли?
Так они расстались. Ссора их продлилась целых восемь лет.
Глава четвёртая
1.
Благовещенский собор Московского Кремля был открыт и освящён Киприаном в сентябре 1405 года. Белокаменный, златоглавый, выглядел он поменьше прочих и, по сути, представлял собой домовую церковь великокняжеской семьи. И Василий Дмитриевич с Софьей Витовтовной, и Владимир Андреевич, соответственно, с Еленой Ольгердовной, Евдокия Дмитриевна с младшими детьми и внуками, и большие бояре с воеводами — все, кто оказался внутри впервые, замерли, разглядывая новый иконостас. Словно бы стояли пред вратами рая. И волнение охватило каждого, стар и млад.
Прежде остальных, поражал своим размахом деисус: и обилием икон, и, конечно, тем, что впервые основные фигуры на нём оказались не поясными, а в полный рост.
В центре был написанный Феофаном Христос — просветлённый, величавый и немного печальный. Справа и слева располагались тоже работы Дорифора — Богоматерь, нежная, возвышенная, преданная, Иоанн Креститель, воплощавший истинное смирение, сам Архангел Гавриил, ибо Он явился Деве Марии с Благой Вестью (в честь чего и назван был собор), лёгкий и открытый, Иоанн Златоуст с плотно сжатыми губами и апостол Павел с думой на челе. Рядом размещались творения Прохора и Андрея — Кесарийский святитель IX века Василий Великий и Архангел Михаил (кое-что в их ликах подправлял Софиан). Грек был знамёнщиком — он руководил всей росписью от эскизов и первых набросков до последних штрихов на досках, каждой иконой праздничного чина. Цветовое решение также принадлежало ему: синий с голубым — одеяние Богородицы, киноварь плаща Архангела Михаила, тонкий телесный цвет рук Василия, Иоанна и босых стоп апостола Павла... Ничего подобного раньше не выходило из-под кисти гениального живописца. Это был подлинный триумф. Апогей его жизни.
«Корень Иессеев» — родословную Иисуса Христа, шедшую от отца царя Давида, Иессея, — он писал вместе с Прохором, но зато «Апокалипсис» — один, от начала и до конца, воссоздав чудовищную картину Конца Света, появления Антихриста со зловещими цифрами зверя — 666, и Второго Пришествия, и Страшного Суда, и установления Царства Божия на все времена.
Прихожане замерли в страхе. И благоговели от великого образа Спасителя, избавителя человечества от пороков и тьмы. А Василий Дмитриевич, наконец переведя дух, обратился к митрополиту:
— Что, владыка, разве мы с княгиней-матерью были не правы, настояв на возвращении Грека?
— Правы, княже, правы, безусловно, правы.
— Где ж виновник торжества, отчего не вижу?
— Здесь один Рублёв. Феофан что-то приболел, старец Прохор с ним.
— Позовите Рублёва.
Инок подошёл, поклонился в пояс и стоял смиренный, низко свесив голову. Повелитель Московии произнёс:
— Славно поработали, братцы. Выражаю вам наше удовлетворение. Молодцы, ничего не скажешь!
Снова поклонившись, тот ответил:
— Не моя, но учителя заслуга. С Прохором из Городца были на подхвате.
— Нет, не скромничай, знаю, что и вы сотворили не меньше половины. На, держи, — сын Донского снял бриллиантовый перстень с пальца, — это вам троим за труды великие. Продадите и разделите меж собой, как решите сами.
— Благодарствую, княже. Но делить не будем. Этот адамант целиком для Грека.
— Дело ваше.
Да, работала троица художников дружно. Споры возникали нечасто и заканчивались мирно. Многое обговаривали заранее, и поэтому воплощение прорисей-набросков быстро продвигалось. Никому из посторонних не воспрещалось смотреть за ходом работ, и монахи, дружинники, дети без конца толпились подле лесов и глазели, разинув рты. Задавали вопросы, Феофан добросовестно отвечал. И однажды познакомился с неким чернецом Епифанием, много лет проведшим в Троицкой обители и довольно близким приятелем Рублёва. Был в Кремле по делу — занимался в библиотеке Чудова монастыря, переписывал кое-что из старинных книг, вознамериваясь составить летопись для тверского Спасо-Афанасиева монастыря по заданию его игумена Кирилла. И Андрей познакомил учителя с Епифанием. Оба чрезвычайно друг другу понравились, с увлечением беседовали об иконах и их толковании, об Афоне и Константинополе; и, по просьбе монаха, Грек изобразил на листах пергамента панораму Царьграда со столпом императора Юстиниана, Золотым Рогом и дворцом Вуколеон. Епифаний твердил, что не знает, как благодарить, и заверил, что включит замечательный рисунок в книгу летописей.
«Апокалипсис» дался Дорифору с трудом. Живописец давно работал над ним в эскизах, переделывал, уточнял, рвал пергаменты, начиная сызнова. Никому предварительных набросков не показывал. И когда переносил их на стену храма, ни единого человека не подпускал близко, разговаривал сам с собой и почти не ел. Целую неделю ходил с красными от бессонницы глазами, отощавший, хмурый, непричёсанный, как умалишённый. А когда положил последний мазок, закачался и упал, потеряв сознание.
Сутки после этого Грек провёл в беспамятстве. А затем, очнувшись, вроде продолжал оставаться не в себе: узнавал окружающих с трудом, задавал странные вопросы, что-то бормотал.
Только к Рождеству он немного ожил, но ходил по дому угрюмый и не улыбался, как раньше, а порой смотрел на родных и близких как-то отстранённо, испуганно. Перстень князя принял равнодушно, даже не стал разглядывать, вяло отложил в сторону. Но зато без конца молился под образами.
А весной 1406 года Софиан зашёл в спальню к Пелагее, сел на край постели и сказал со вздохом:
— Десять лет прошли...
— Ты про что, любимый? — сразу не поняла женщина.
— Десять лет обещанного мною нашего семейного счастья. Мне исполнилось семьдесят. Я уже старик. И, по уговору, должен сделать тебя свободной.
— Глупости какие! Я свободы никакой не желаю.
— Нет, обременять тебя не хочу.
— Каждый день с тобой — в радость, а не в горе. Ты прекрасный муж и заботливый отец нашей дочечки.
— Я уже решил.
— Что решил?
— Нынешней весной отправляюсь в Нижний, дабы поклониться могилке дорогого Гришеньки. А затем постригусь в монахи.
Дочь Томмазы воскликнула:
— Ты меня не любишь?
У него в глазах промелькнуло страдание:
— Очень, очень люблю.
— Отчего же хочешь сделать меня несчастной?
— Поначалу несчастной, а затем счастливой. Старое должно умирать, новое цвести. А иначе остановится мир.
— Без тебя, бесценный, мир — не мир! — И она заплакала.
— Успокойся, милая. Всё идёт как надо. Обещал сыночку, что приду попрощаться перед смертью. И сдержу своё слово.
— Я с тобою поеду в Нижний...
— Нет, никак нельзя. Ты должна остаться с Ульянкой. И потом буду не один — мы уйдём вместе с Прохором.
Опустившись на колени и схватив мужа за руки, Пелагея спросила шёпотом:
— Но ведь вы вернётесь? Непременно вернётесь, да?
Постаревший, совершенно седой художник, грустный и усталый сидел, вроде отрешённый от реального мира. Вытащил платок из-за пояса и утёр ей щёки. Виновато проговорил:
— Душенька, не надо убиваться по пустякам. Ты ещё очень молода, нет и тридцати. Всё ещё устроится: так же, как Летиция, выйдешь замуж повторно. А имущество отпишу тебе, как положено, и ни в чём нуждаться не будешь.
Сжав его запястья, женщина вскричала:
— Значит, не вернёшься?
Он печально вздохнул:
— Значит, не вернусь.
Сквозь горючие слёзы та заголосила:
— Что ж ты делаешь с нами?.. Как тебе не совестно?..
Дорифор как будто бы не желал её слушать, повторял бессчётно:
— Ничего, ничего, этак выйдет лучше...
Сам пошёл в дом к Гликерье, попрощался с дочерью и внуком, а на все уговоры остаться в Москве отвечал отказом. Постучал в двери к Даниилу. Заглянул и спросил: