Подмастерье, поколебавшись, наконец ответил:
— Словно у Романа много лет назад.
Феофан попробовал вспомнить:
— Много лет назад? У Романа?
— Ну, когда он просил вас похлопотать за него перед моной Летицией.
— О Томмазе?
— Ну.
Дорифор улыбнулся:
— Уж не хочешь ли ты сказать, что к кому-то присох?
Парень покивал обречённо:
— Прилепился крепко.
— А к кому, если не секрет?
— Да какие ж теперь секреты! В Машеньку влюбился, в Марию Васильевну...
— Что, в боярышню?
— Да.
Эта новость неприятно поразила художника. Говоря по чести, девушка понравилась ему самому с первого знакомства. Он, конечно, не хотел думать ни о чём легкомысленном — сохраняя верность Летиции и Анфисе, — но когда с ней виделся во дворе боярского дома, церемонно кланяясь, каждый раз отмечал красоту и свежесть юного создания. А она при этом вспыхивала ярко, опускала очи, теребила кончик косы, перекинутой на высокую грудь. Больше у них общения не было.
Софиан спросил:
— Говорил с ней уже про замужество?
Молодой человек померк:
— Смысла в том не вижу.
— Это отчего?
— Я не ровня ей. Мой отец — просто бирич при Вече. Ходит по дворам и зачитывает грамоты от Совета господ. А она — болярская дочка, из семейства вельмож.
— Ты талант. Научился у меня многому. Через год-другой сделаю тебя управляющим нашей мастерской.
— Благодарен, конечно, за подобную честь, только разницы особой не вижу — управляющий, он и есть управляющий; кровь не та, носом не вышел.
— Ну, не знаю. А поговорить можно всё равно.
Тот махнул рукой:
— Бесполезно!
Феофан подумал: «Ну, и хорошо, что не выйдет за него». Сам себя спросил: «Я-то почему радуюсь? При любом раскладе, между мной и Машей ничего быть не может. Двадцать четыре года разницы. Младше моей Гликерьи — смех!» И закончил веско: «Просто мне приятно смотреть на женскую красоту. Не принадлежащую пока никому».
Новая работа в мастерской и церкви захлестнула художника, но однажды вечером, возвращаясь в гостевое крыло дома Василия Даниловича, богомаз увидел Марию, наблюдавшую за вознёй щенят, появившихся у кудлатой дворовой суки. Девушка смеялась, хлопала в ладоши. А увидев Грека, почему-то вздрогнула и в ответ на его приветствие молча поклонилась. Подойдя, он спросил по-гречески:
— Я не помешаю? Можно посмотреть?
— Сделайте одолжение, — прошептала боярышня, подбирая греческие слова с трудом.
Постояв и похмыкав тоже, глядя на борьбу бестолковых кутят, Дорифор вновь заговорил:
— Вы как будто бы дичитесь меня? Неужели я кажусь таким страшным?
Дочь Василия от растерянности не могла ничего ответить. Теребя косицу, еле слышно произнесла:
— Вы не страшный, а непонятный... Не такой, как наши. И потом у меня плохо с греческим.
— Вашу речь разумею вполне.
— Вы мне льстите.
— Разве что слегка.
Сумерки сгущались. Маша сказала нервно:
— Мне пора. Я должна идти.
— Вы боитесь, что нас увидят? Девушке не положено разговаривать с посторонним взрослым мужчиной?
— Не положено, — согласилась та.
— А тем более с чужестранцем?
— Да, тем более.
— А тем более, если он простой живописец?
— Вероятно, так.
— Что ж, тогда прощайте. Больше никогда я не потревожу вашей светлости. — Сухо поклонившись, он пошёл к своему крылу. И не мог в полутьме увидеть, как стоит она, горько плача.
6.
Церковь Спаса Преображения, выстроенная Василием Даниловичем на Ильине улице, оказалась больше аналогичного храма Фёдора Стратилата. Соответственно, было много места для росписи — купол, низлежащие стены, Троицкий придел. Кстати, последний, небольшой такой закуток, представлял из себя личную молельню мецената-боярина, и уж там можно было не следовать строгим канонам, выразить себя от души.
Феофан обдумывал общий замысел долго. Много раз ходил по ещё не украшенному храму, в разное время суток, наблюдал, как падает свет из окон, как перемещаются тени. Делал многочисленные наброски. Подбирал цвета.
Заглянул однажды к архиепископу. Поделился своими сомнениями:
— Не хочу изображать Господа всепрощающим, тихим агнцем, как в иных соборах. Он не только Спаситель мира, но и Судия. Страшный суд грядёт. Прихожане не должны забывать об этом. Бог не только милостив, но ещё и суров. Возлюбив Адама и Еву, Он бестрепетной дланью удалил их из рая. И обрёк человечество на невероятные муки, даже в малой степени не способные искупить первородный грех. Воплотившись в Сыне, Бог послал Его на ужасную смерть. Бог не только Отец, но и Вседержитель, Пантократор[18]. В Сыне отразились эти черты. Я желаю их показать. Но поймёт ли паства?
Духовник ответил не сразу, пребывая в задумчивости. Но потом убеждённо сказал:
— Надо сделать так, чтобы поняла. Напиши Христа чуть моложе традиционного — в молодости суровость не так страшна. Да, естественно, Пантократор: Он карает грешников, но и милует праведников. Пусть они, праотцы, будут рядом. Все, предвозвестившие Новый Завет — от Адама до Иоанна Крестителя. Не забудь Авеля с ягнёнком — символ жертвенности, кротости. А вокруг — серафимы и архангелы. И тогда грозный облик Господа станет уравновешен с милостью Его к людям. Это главное.
— А в приделе помещу Троицу Святую с Авраамом и Саррой, Деву Марию с Младенцем и мои любимые персонажи — Иоанна Лествичника и Макария Египетского со столпниками.
— На твоё усмотрение. Здесь ты знаешь более меня, так как жил на Афоне и беседовал с тамошними старцами.
— Я их до сих пор вспоминаю с теплотой. Все мои знания о Боге и о тварях Его словно разложили по полочкам.
— Как-нибудь зайди, поделись — буду рад вельми.
— Непременно, отче.
Дорифор надеялся приступить к росписи в октябре, чтоб закончить к Рождеству, но Василий Данилович его отговорил:
— И не думай даже. Здесь не Царьград, холода как ударят, и не сможешь работать — пальцы закоченеют, краска на холодные стены будет ложиться плохо. Погоди до весны. А пока займись мастерской — если надо, я деньжонок подкину.
Не в деньгах было дело: богомазы, видимо подзуженные Пафнутием, отнеслись к Софиану с плохо скрываемой враждебностью, напряжённо ждали первых его решений. Он проверил расходно-приходную книгу предприятия (Симеон помогал ему с переводом) и остался крайне недоволен состоянием записей. Вызвал Огурца и спросил:
— Где семнадцать рублёв из пятидесяти, выделенных Советом господ на сие лето?
Тот зашлёпал губами, начал тыкать корявым пальцем в пергаменты, что-то лопотать. Грек его перебил:
— Нет, мы подсчитали: получается, что истрачено только тридцать три рубля. Возврати остальные, или о твоём воровстве сообщу казначею.
Огурец помрачнел и ответил, что он не вор и такой суммой не располагает, потому что в глаза её не видел.
— Стало быть, не брал?
— Не сойти мне с этого места! Малыми детями клянусь!
Феофан в раздумье бороду подёргал. Посмотрел с прищуром:
— А тогда скажи, сколько денег в самом деле поступило к тебе?
Управляющий замялся, отвечать не хотел, но, припёртый к стенке, всё-таки промолвил:
— Тридцать три.
— Так бы и говорил с самого начала. Значит, Александр Обакуныч прикарманил?
— Ох, сие не ведаю. Люди мы подневольные, нам совать нос в разные господские расчёты не след. Не до жиру, быть бы живу.
— Ладно, я попробую.
У Пафнутия опять покраснели бугорки на лице:
— Не советую, Феофан Николаич. Можно сильно обжечься. Ты в делах русских не разумеешь. Ну, а я кумекаю и осиное гнездо обхожу стороной, а не ворошу.
— Глупый, на тебя ж потом свалят! По учёту выходит, будто ты украл.