Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
Избранное - i_001.jpg

Николай Глазков

Избранное

Евг. Евтушенко. Скоморох и богатырь

Существует определение «поэт для поэтов». Обычно так называют человека, не снискавшего громкой известности среди широких читательских масс и тем не менее оказавшего влияние на коллег по перу — более известных, чем он сам. Но в этом определении есть логическая неточность. Влияя на коллег, такой поэт через них оказывает влияние и на широкого читателя и, следовательно, уже не является «поэтом для поэтов».

Так называли когда-то Хлебникова. Действительно, в течение долгого времени Хлебников доходил до широкого читателя в основном преломленно — через Маяковского, считавшего его своим учителем и творчески разработавшего открытия «дервиша русской поэзии». Сейчас у Хлебникова все больше и больше прямых читателей и все реже в статьях о нем употребляется эта формула — «поэт для поэтов».

В «поэтах для поэтов» долгое время ходил и Николай Глазков. Кстати, он в юношеские годы декларировал родство своей судьбы с судьбой Хлебникова:

Куда спешим? Чего мы ищем?
Какого мы хотим пожара?
Был Хлебников. Он умер нищим,
Но Председателем Земшара.
Стал я. На Хлебникова очень,
Как говорили мне, похожий:
В делах бессмыслен, в мыслях точен,
Однако не такой хороший.
Пусть я ленивый, неупрямый,
Но все равно согласен с Марксом:
В истории что было драмой,
То может повториться фарсом.

Не проводя никакой аналогии между Глазковым и Хлебниковым, я все же замечу, что некоторые обстоятельства жизни у них были действительно сходны. Глазков еще с довоенных литинститутских времен был своеобразной знаменитостью, правда, кулуарной, — отчасти по собственному пренебрежению к Печатанию, отчасти по другим причинам. К читателю он прорывался опять-таки преломленно — через творчество своих товарищей — Кульчицкого и Луконина, а позднее Слуцкого и Межирова. Не случайно первая книжка стихов Межирова называлась «Дорога далека» — по одноименной строчке Глазкова.

Я сам себе корежил жизнь,
Валяя дурака;
От моря лжи до поля ржи
Дорога далека.

Помню, как однажды во время разговора о силе интонации в становлении личности поэта Луконин вдруг озарился улыбкой, процитировав мне стихотворение Глазкова о футболистах:

Бегут они без друга, без жены…

И действительно — какая чистая, лукавая и в то же время грустная интонация. Так неожиданно и просто мог написать только Глазков.

Когда мне впервые попали в руки стихи этого поэта, я буквально бредил его строчками, сразу запомнившимися наизусть: так покоряюще они входили в душу. В них было то чудо естественности, когда прочтенное тобой немедленно становится частью тебя самого, и уже навсегда.

У молодости на заре
Стихом владели мы искусно,
Поскольку были мы за ре-
волюционное искусство.
Я лез на дерево судьбы
По веткам мыслей и поступков.
Против меня были рабы
Буржуазных предрассудков.
… … … … … … … … … … … …
Оставить должен был ученье,
Хотя и так его оставил.
Я исключен как исключенье,
Во имя их дурацких правил!
Итак, плохи мои дела,
Была учебы карта бита,
Но Рита у меня была,
Рита, Рита, Рита…
Студенты хуже школьников
Готовились к зачетам,
А мы всю ночь в Сокольниках…
Зачеты нам за чертом?
Зимой метель как мельница,
А летом тишь да гладь.
Конечно, разумеется,
Впрочем, надо полагать…

Какие плавные ритмические и смысловые переливы! Полное отсутствие профессиональной натуги. Написано как бы играючи, с веселым ощущением собственной силы. Иногда читаешь чьи-нибудь стихи и видишь, что они заранее как бы кибернетически вычислены. Но даже если такие стихи говорят о радости, то она не передается читателю, ибо самая оптимистическая информация, переданная роботом, не заменит живую улыбку на лице живого человека.

Или так начинается повесть,
Или небо за тучами синее…
Почему ты такая, то есть
Очень добрая и красивая?

Необыкновенно простые, «миллионожды» повторявшиеся слова, но в каком удивительно обаятельном порядке! Именно обаяние порядка слов, то есть поэтическая интонация, и дарит счастливое ощущение поэтической свободы. Ей-богу же, в таком, например, глазковском четверостишии, написанном во время войны:

Живу в своей квартире
Тем, что пилю дрова.
Арбат, 44,
Квартира 22, —

больше воспетой Пушкиным «тайной свободы», чем в какой-нибудь дурного вкуса высокопарной оде, где автор находится в дохристианском рабстве у слова.

Поэтическая свобода начинается с освобождения от словес. Поэтическая свобода начинается с того, что поэт не вычисляет стихи, а выдыхает их, и его слова — это лишь часть его дыхания. А мы ведь не думаем, изящно мы дышим или нет, а просто дышим, иначе умрем. Но естественность дыхания — это лишь первое условие поэзии. Второе ее условие — естественность мышления, а естественность мышления — это уже мастерство. Только мастерство позволит отлить в звонкую строчку расплавленную хаотическую массу бушующих внутри нас маленьких и больших мыслей.

А счастья нет, есть только мысль,
Которая всему итог,
И если ты поэт, стремись
К зарифмованью сильных строк.

И еще одно из удивительных качеств Глазкова — это, не теряя естественности, в то же время быть властелином хаотичности жизни, бросая на стол времени полновесные отливки афоризмов: «Тяжела ты, шапка Мономаха, // Без тебя, однако, тяжелей», «Испугались мы не поражения, // А того, что не было борьбы», «Поэзия — сильные руки хромого», «Жил да был один кувшин, // Он хотел достичь вершин, // Но не смог достичь вершин, // Потому что он кувшин». Какое редчайшее сочетание грубоватой Маяковской обнаженности интонации и одновременно омархайямовской тонкости! Становится даже странно, что до Глазкова никто не написал этих строк — ведь они, казалось бы, сами напрашиваются на ум. Но это и есть мастерство. Поэт так накрепко вколачивает в наше сознание стихи, что они кажутся выношенными нами лично.

У Глазкова нет придуманного лирического героя — гомункулуса, которого выводят в своих колбах безликие стихотворцы. Его герой — это Николай Иванович Глазков, 19-го года рождения, живший именно на Арбате, 44, кв. 22.

1
{"b":"568941","o":1}