Они шли по набережной Фонтанки, довольно высокой в этом месте. Неожиданно Шидловский остановился и сказал:
— Если правда что на душу человека надобно смотреть как на средство к проявлению великого в человечестве, а тело — только глиняный кувшин, который рано или поздно разобьется, то не лучше ли самому низвергнуть его с высоты?
И добавил, заглядывая в неподвижную, черную воду:
— Порой дно Фонтанки манит меня… Манит страстно, как обрученного брачное ложе…
— Но ведь вы же хотите написать «Марию Симонову», — сказал Федя просто, и, кажется, этот довод показался Шидловскому убедительным.
А когда они уже попрощались, Шидловский задумчиво прищурился, в рассеянности потрогал блестящую пуговицу Фединого мундира и доверительно произнес:
— А знаете? У меня есть прожект… постричься в монахи…
И хотя это была старая идея Шидловского, Федор услышал в этих словах косвенное признание, что друг его живет нехорошо и, несмотря на громкие слова о наслаждении творчеством и «райском пире» поэзии, сам понимает это. Пристально и прямо взглянув в глаза Шидловскому, он всей душой почувствовал, что тот глубоко несчастлив.
Они снова пожали друг другу руки и разошлись в противоположные стороны.
В мае Федор получил от отца письмо, красноречиво рисующее бедственное положение в Даровом. Он долго в раздумье вертел в руках маленький листок; от письма веяло настоящим отчаянием. Конечно, дело было не только в упадке имения: с содроганием сердца представил он себе страшное одиночество отца в крошечном даровском домике. А ведь отец еще далеко не стар — женился бы, что ли! В самом деле, почему бы отцу не жениться? Разве мало хорошеньких помещиц по соседству?
Летние месяца тридцать девятого года Федор снова провел в лагерях и все это время не получал писем ни из Дарового, ни из Москвы. Брат писал, но об отце даже не упоминал, — видно, тоже давно не получал известий. Не было писем и в Петербурге (он вернулся из лагерей в начале августа). «Должно быть, одолело хозяйство, — думал Федор, — ведь сейчас страда, самое горячее время. А может, запил мертвую?» — Михаил Андреевич пил все больше, и сыновья знали об этом.
Все же он написал Куманиным. Ответа не было, но однажды его вызвали в дежурную комнату.
— Поторопитесь, к вам родственничек! — Дежурный офицер Савельев доброжелательно улыбнулся: он уважал Федю за начитанность и по мере сил старался облегчить ему суровый училищный режим. — Пожилой такой, просил позвать побыстрее!
«Пожилой? — Федя стремглав сбежал с лестницы, он был уверен, что это отец. Да у него и не было никаких пожилых знакомых в Петербурге. — Ну, ясно, нарочно не сообщал — решил сделать сюрприз. А впрочем, как же он мог отлучиться в эту пору из Дарового?.. Отлучился, да и все», — решил он бездумно и побежал еще быстрее.
Через минуту он пулей залетел в дежурную комнату. Но в кресле у окна сидел не отец, а дядя Александр Алексеевич Куманин. Он тяжело поднялся и принял в объятия племянника.
«Все-таки весточка от своих», — подумал Федя и почти искренне расцеловался с дядей, к которому никогда не питал симпатии.
— Хорошо, хорошо, садись, — растроганно проговорил Куманин, похлопывая Федю по плечу, и всей тяжестью своего полного, рыхлого тела почти упал в кресло. Федя послушно сел на стул напротив. — Ну вот так. Рассказывай…
Но Федя и не думал рассказывать.
— Как отец? Как братья и сестры? Как тетенька Александра Федоровна? — забросал он вопросами дядю.
— Погоди, погоди, всему свой черед… Рассказывай сперва ты…
Непонятный, странный оттенок в голосе дяди заставил Федю насторожиться. Коротко и деловито рассказал он о своей жизни в училище.
— Приближаются экзамены, зубрим с утра до вечера… но это, право же, прескучная материя. Да вы хоть скажите, здоровы ли наши?
— Что касается здоровья твоих близких, то… видишь ли, друг мой… я с прискорбием должен поведать тебе
…
— Что?!
Федор привстал, его бледное лицо на глазах у Куманина побледнело еще больше. И вот уже медленно-медленно от лба к щекам поползла какая-то странная синева… Куманин испугался.
— То есть ничего, все здоровы: Варя, Верочка, Николя, Сашурка…
Федя задохнулся, прикусил губу. И едва слышно, чужим, осипшим голосом, почти утвердительно прошептал:
— Папинька?
Куманин кивнул: это было самое простое. Потом с облегчением вздохнул: как бы там ни было, а самое трудное уже позади! И вдруг заметил: голова племянника медленно, медленно запрокидывается назад… Еще мгновение — и сильная конвульсия приподняла и бросила его тело на жесткое сиденье стула. Кумани вскочил, обхватил племянника за плечи и громко позвал на помощь.
Федя очнулся через несколько минут и сражу же тоном старшего потребовал, чтобы Куманин рассказал все. И тот, подчиняясь новому для него, властному тону юноши, действительно поведал ему все и даже нарисовал страшную, потрясающую своей необузданной жестокостью картину убийства…
Оно было вызвано как мелочной придирчивостью и вспыльчивостью помещика, так и тем сложным узлом личный взаимоотношений, который, раз возникнув, затягивался все туже, так что в конце концов уже и не оставалось другого выхода, кроме как разрубить его.
Михаил Андреевич переехал в Даровое зимою. Уже первые месяцы одиночества и вынужденного безделья вызвали у него мрачное, угнетенное состояние духа. Он становился все раздражительнее, чаще появлялись приступы тяжелой хмельной тоски, когда крушилось все ненароком попавшее под руку. Удивительно ли, что все в доме трепетали его? Ведь даже Алена Фроловна, самый независимый человек из всего даровского населения, испуганно крестилась, заслышав шаги не находящего себе места барина. Удивительно ли, что шестнадцатилетняя горничная Катерина, сирота, взятая в дом еще Марией Федоровной, рано развившаяся девочка с широкими бедрами и пышной грудью, так не соответствующими ее тонкому, скорбному лицу и тихим, задумчивым глазам, безропотно подчинилась его резкой и властной требовательности?
В конце тридцать восьмого года у Катерины родился ребенок, и Михаил Андреевич (незадолго до этого у него был тяжелый нервный припадок, вызванный письмом Федора о провале на экзаменах) не только не признал ребенка своим, но и с оскорбительной жестокостью отдалил Катерину от себя. Она поселилась в семье родственника, крестьянина Ефима Максимова, и жила впроголодь — семья Максимова и без нее едва перебивалась с хлеба на воду. Вскоре ребенок умер, а Катерину вытащили из неумело прилаженной на сеновале петли. Максимов и молодой парень Леонтий Миронов, который два года тому назад слезно умолял Марию Федоровну отдать за него Катерину (по словам няни Алены Фроловны, та обещала, но лишь «когда девочка немного подрастет и если она сама того захочет»), поклялись отомстить.
Голодная весна неурожайного тридцать девятого года и болезненно вспыльчивый, мнительный нрав запившего барина создали невыносимую обстановку в Даровом. Видимо, история с Катериной была той последней каплей, которая переполнила уже давно полную чашу терпения крестьян.
Продуманное во всех деталях убийство было совершено большой группой крестьян с Ефимом Максимовым и Леонтием Мироновым во главе и осталось безнаказанным. Об этом постарались Куманины: раскрытие убийства грозило ссылкой всему мужскому населению деревни, иначе говоря — полным разорением имения; смерть Михаила Андреевича объяснили апоплексическим ударом.
Федору Достоевскому не было и восемнадцати лет, когда он узнал об этой ужасной смерти. Он по-своему любил отца, но его здоровое и естественное нравственное чувство подтверждало право несправедливо обиженных расправиться со своим обидчиком. Нелегко было разобраться в сложном клубке охвативших его противоречивых чувств. И кто же все-таки прав в этом роковом поединке между помещиком и крепостными?
Училищная жизнь текла по-прежнему, но кондуктор Федор Достоевский стал другим — сдержанным, строгим, молчаливым, а главное — почти совсем взрослым. И он не только полностью осознавал эту происшедшею с ним перемену, но и понимал, что она совершилась в то странное короткое мгновение, когда он вдруг словно провалился куда-то, но не упал, а… повис в безвоздушном пространстве, чувствуя одновременно и беспредельное отчаяние и властно захлестнувший душу восторг невесомости и той уверенной в себе силы, когда сквозь грубую внешнюю оболочку явлений смело проникаешь в их неуловимую и зыбкую сущность. И даже врем остановило свой стремительный бег и замерло, подчиняясь его прихотливой воле… Да, тогда он впервые испытал это удивительное состояние; впоследствии оно возвращалось к нему еще несколько раз и всегда означало переход к новому, более трезвому и углубленному, пониманию связи вещей. Недаром именно после того знойного и душного августовского дня к нему впервые пришли серьезные раздумья о жизни.