Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Он действительно не был «вмешан», но точно так же не был «вмешан» и жестоко пострадавший Кремнев…

Разумеется, Шарнгорст рад был бы скрыть эту историю, но побоялся, что она все равно станет известна царю. В этом случае умолчание было бы принято за сочувствие, а тут уж дело обернулось бы гораздо хуже, чем простые служебные неприятности. Поэтому он решил представить подробный доклад. Но так как необходимо было указать зачинщиков (иначе нельзя было представлять доклада), то он решил назвать трех наиболее ему неприятных воспитанников. Среди них первым был Кремнев — он якобы заметил вбежавшему на шум офицеру, что ему лучше уйти из камеры, иначе разбушевавшиеся кондукторы выбросят его в окно, вторым — некий Павлов, который, по рассказам дежурного офицера, изрядно шумел в камере, а за несколько дней до этого на приказание застегнуться на все пуговицы ответил, что «находится не на службе, а при занятиях», и, наконец, третьим — хорошо знакомый Феде истязатель «рябцов». Правде, он был классом старше и не принимал никакого участия в деле, однако накануне, идя в праздничный день из церкви, не исполнил приказания дежурного офицера равняться, а когда тот хотел взять его за руку, «устранил это движение».

Через несколько дней стало известно решение царя. Глубоко поразившее всех — и в том числе самого Шарнгорста — своей ненужной и бессмысленной жестокостью: всех троих разжаловать в рядовые и сослать в кавказские линейные батальоны…

Кремнев! Единственный по-настоящему близкий друг за все годы учения, смелый, мыслящий, начитанный! Правда, Федя не мог бы сказать, что Кремнев многому научил его, но зато он навсегда поразил его воображение примером человека, почти полностью соответствующего тому идеалу, который он, Федя, уже давно выработал совместно с Мишей. Разумеется, дело не обошлось без Жорж Санд и Шиллера, но от этого идеал только выиграл…

Так никто и не заменил ему Кремнева. Разве что Шидловский? В тридцать девятом году он снова сблизился с Шидловским; собственно говоря, эта дружба, начавшаяся едва ли не с первых дней его петербургской жизни, и не прерывалась, однако теперь, после разжалования и изгнания Кремнева, расцвела с новой силой.

В противоположность Кремневу, Шидловский, мечтая о религиозном преображении мира, уповал на нравственное самосовершенствование и исцеляющую силу душевных страданий. Взгляды Кремнева всегда казались Феде слишком резкими, категоричными; кроме того, они неприятно царапали что-то очень дорогое, впитанное еще в раннем детстве и спрятанное в самой глубине его существа. Он не мог бы сказать, что именно, но чувствовал, что его прекрасно поняла бы покойница мать; может быть, понял бы и Миша. К тому же вера Кремнева требовала человека целиком, она заявляла свои права на все его духовные и физические силы. Но ему, Феде, эти силы были нужны для другого; в это время он уже горячо верил в свое жизненное призвание. Шидловский был ему ближе и чисто литературными интересами, в особенности своим пристрастием к поэзии. Даже иллюзии и заблуждения Шидловского были ему близки и дороги.

Шидловский уже давно вышел в отставку и теперь жил литературным трудом, но в страшной бедности; лишь изредка ему удавалось что-нибудь напечатать. Комнату на Вознесенском пришлось оставить, теперь он жил на Гороховой — широкой и грязной улице, полной разного промышленного люда, мучных лабазов и постоялых дворов. Для того чтобы попасть на покосившееся крыльцо его дома, нужно было пройти по гнилым доскам, лежащим в незамерзающей зловонной луже. Давно не мытая винтообразная лестница и заваленный хламьем коридор вели в полупустую комнату Шидловского. В углу ее стоял большой старинный образ с позолоченным венчиком, под ним всегда горела лампада: Шидловский как-то объяснил Феде, что хозяева квартиры — глубоко религиозные люди.

Федя бывал у Шидловского почти каждое воскресенье. Однажды — это было ранней весной тридцать девятого года — он пришел к другу около полудня, но тот еще лежал на кровати в одном белье. Федор невольно обратил внимание на пустые винные бутылки и не убранный после вчерашнего ужина стол. В комнате было жарко до духоты, — видимо, топилась огромная русская печь, помещавшаяся частью в комнате, а частью в коридоре.

Увидев Федора, Шидловский поднялся, накинул халат и широким жестом хозяина великолепных апартаментов пригласил его «располагаться».

Федя снял со стула книгу — ну конечно же это были стихи — и сел.

— Прислушайтесь, как тихо, — сказал Шидловский. — Эта тишина и привлекла меня, когда я снимал комнату. Хозяина, пожилого акцизного чиновника, никогда нет дома, старуха и кухарка в дальнем углу, печь топится снаружи. И я блаженствую наедине с великими поэтами. О, какое счастье — уйти от однозвучного житейского шума и всем существом отдаться поэзии! Вот поэтому-то я и не ищу никакой другой деятельности и вполне равнодушен к химерам о социальном переустройстве общества…

Он помолчал, потом медленно, с волнением заговорил снова:

— А главное — мне так хотелось признаться вам… Я влюблен. Да нет, это не то слово: я весь во власти дикой, нерассуждающей страсти… Ведь я волкан! Кстати, так начинается мое новое стихотворение. Хотите послушать?

— Ну конечно же!

Ведь я волкан! Огонь — моя стихия!

Захочешь ли, возможешь ли, любя,

Отвергнуть все влечения другие?

Я чувствовать иначе не могу,

Я не могу предаться вполовину:

Объятием как молнией сожгу,

Лобзанием из груди сердце выну…

О, полюби ж, не думая куда

Нас поведет сочувствие святое.

Что жизнь и смерть? Какая в них нужда?

И здесь, и там нас двое, вечно двое!

Он закончил чтение стоя. Прижав руки к груди, с горящим взглядом, устремленным в окно, затем медленно покачал головой, утомленным, расслабленным жестом провел рукою по взмокшему лбу и спросил:

— Ну как?

— Прекрасно! — с искренним чувством ответил Федя, не замечая, что своим впечатлением обязан не столько стихам, сколько вдохновенному виду Шидловского: в последнее время тот резко похудел, на его вытянувшемся лице со впалыми щеками запечатлелась напряженная и бурная внутренняя жизнь.

Слабым голосом, но с теми же восторженно горящими глазами Шидловский рассказал о своей любви к бедной девушке Марии. Он не может на ней жениться — ведь он и сам беден, а позволительно ли обречь это возвышенное, единственное во всем мире существо на обыкновенную прозаическую жизнь с ее неизбежными скучными и мелкими расчетами? О нет, никогда, — пусть лучше он весь век будет несчастен! Так он и сказал ей в последнее свидание, три месяца и одиннадцать дней назад, а вчера узнал, что она выходит замуж за богатого купца… Ну что ж, только бы она была счастлива! И пусть Федор не сомневается, он не задумываясь отдаст жизнь ради ее блага!

Федор и не сомневался. Но взгляд его невольно скользнул по этикеткам тускло поблескивающих на столе бутылок.

— А знаете, есть нечто возвышенное в забвении, доставляемом этим зельем, — сказал Шидловский. — Вчера ко мне приходили друзья, я им читал свои стихи. Взобрался на стол и читал…

Он болезненно сморщился, потом с милой, детской улыбкой заключил:

—А что было дальше, я, право, не помню.

Они заговорили о литературе. В руках у Шидловского появился томик Гофмана, и он с пафосом прочитал несколько страниц. Произошел беглый спор, в котором Федор нарочно занял позицию Кремнева и с жаром доказывал, что у Гофмана слишком много ненужной и расслабляющей фантастики. Однако Шидловскому без всякого труда удалось переубедить его. В заключение Федор прочел наизусть любимое им стихотворение Шидловского, то самое, которое он читал в день знакомства:

Прошедшим бурям стану рад,

Вздохну о жизни со слезою…

Как обычно, Шидловский пошел проводить Федю, и они долго бродили по темным улицам. Шидловский рассказал о задуманной драме «Мария Симонова», Федор горячо поддержал его замысел. Но вскоре Шидловский утратил прежнее воодушевление и лишь вяло поддакивал Федору.

44
{"b":"568621","o":1}