Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И так как все молчали, то он тем же беспечным тоном добавил:

— А литография нам мало что даст. Вот типография — это совсем другое дело!

В тот же вечер Федор, Спешнев, Филиппов и Головинский собрались у Спешнева. Было решено: во-первых, безотлагательно заказать оборудование для типографии (финансовую сторону дела брал на себя Спешнев); во-вторых, всем вместе не собираться, разве что в самых крайних случаях, а Спешневу как у Петрашевского, так и у Дурова показываться возможно реже; в-третьих, афильировать Момбелли и Львова.

А на следующий день, в воскресенье, Федор, как обычно, отправился к Михаилу. Когда он вошел, все были в сборе. Андрей рассказывал Эмилии Федоровне о своей новой службе, Николай играл с детьми. Только Михаил сидел за столом без всякого дела, мрачно устремив взгляд в угол. Он сделал замечание немного запоздавшему к обеду Федору, но было ясно, что дело отнюдь не в обеде. И действительно, позже, когда Эмилия Федоровна отослала детей играть, а Николай и Андрей сели за шахматы, он увел Федора в самую дальнюю комнату и без всякого предисловия категорически заявил:

— Если Филиппов не возьмет своего предложения о литографии обратно, ноги моей больше не будет у Дурова!

Федор пытался его успокоить, а главное — доказывал, что не в его, Федора, власти заставить Филиппова взять свое предложение обратно.

— Ведь я же поддержал Дурова, когда он сказал, что это опасный путь, ты сам слышал, — настаивал он.

— Слышал, но только это меня не устраивает. Ты говорил одно, а получалось совсем другое.

— То есть как? — изумился Федор.

— Да вот так. Словно сам ты и с Момбелли, и с Головинским, и с Филипповым согласен; а уж более всех, разумеется, со Спешневым! И если недоволен чем, то лишь тем, что мы все дети неразумные: сами не знаем, чего хотим. С тобой в последнее время что-то творится, ты как в угаре и, мне кажется, влюблен в Спешнева…

— Да ты что говоришь, брат?

Федор был искренне поражен: он уже стал считать себя умелым заговорщиком.

— Уверяю тебя, брат, что все это тебе кажется, — сказал он смущенно.

— Ох, Федька, смотри! Ты отцовы слова не забыл?

— Какие слова?

— А такие, что не сносить тебе головы! Помнишь?

Да, эти слова он помнил: отец и в самом деле любил повторять их. Как странно! И все-таки Михаил не должен с ним так разговаривать.

— Ну, ты знаешь… сбавь тон.

— Что-о? — вскричал Михаил. — Это ты мне, старшему брату? Ну, погоди ж ты!

— Он так рассердился, что хотел было выйти из комнаты, но одумался и заговорил по-другому.

— Пойми, брат, — начал он спокойно, и это спокойствие подействовало на Федора сильнее угроз, — ты играешь с огнем. Ты не бери пример со Спешнева — он человек особенный. Ты ведь слышал, за границей он потерял горячо любимое существо, мать своих детей, и теперь только ищет случая умереть. Ему все безразлично. А у тебя литература, призвание…

— Да о чем ты говоришь? Если что-нибудь подозреваешь, скажи прямо!

— Да ничего я не подозреваю, а только вижу, что с тобой неладно. И потом, брат: пора уже наконец установиться. Вот я фурьерист, и меня не собьешь: я, кроме Фурье, и знать ничего не хочу. А правду сказать, и его-то, кажется, скоро брошу: все это не для нас писано.

— Ну, а я не так. Между прочим, ты, брат, отстал… Почитал бы хотя Луи Блана!

— Это тебе Спешнев рекомендовал?

— Ну, почему же именно Спешнев? — переспросил Федор и слегка покраснел.

— Еще я тебя хотел спросить: ты, кажется, обмолвился, что взял у него пятьсот рублей?

— Да. Ну так что ж?

— Отдай, непременно отдай!

— Да где ж я возьму?

К этому времени от спешневских пятисот рублей давно уже не осталось и следа. Несмотря на всю амбицию, Федор снова посылал Краевскому записочки: «Обращаюсь к вам с покорнейшею просьбою не оставить меня без десяти рублей серебром, которые требовались еще вчера для уплаты моей хозяйке»; «Теперь мне нужно пятнадцать, только пятнадцать!» — и другие в том же духе.

— И потом — он вовсе не спрашивает, — добавил Федор, подумав. — Да, пожалуй, еще и обидится: ведь он знает наши обстоятельства.

— Вот и хорошо, что обидится!

— Ну, дай мне пятьсот рублей, я ему отдам, — засмеялся Федор. — У тебя есть, что ли?

— Сейчас нет, но, видит бог, как только будут, я помогу тебе разделаться с этим долгом.

— Когда будут, ты за квартиру расплатишься, — тоном старшего сказал Федор, — да для семьи что-нибудь понадобится. Так что лучше не стоит загадывать.

Интересно, что эти пятьсот рублей не на шутку обеспокоили и Яновского. В трудную минуту Федор неосторожно признался ему, что связан со Спешневым, сказал, что он «с ним и его», и даже назвал его «своим Мефистофелем». Яновский разволновался, клялся, что из-под земли достанет деньги и поможет вернуть долг. «Смешные люди, — думал Федор, — придают значение этому долгу! Да во сто раз лучше задолжать Спешневу, чем тому же Яновскому: он, по крайней мере, человек богатый, и деньги эти для него решительно ничего не значат».

В этот раз Достоевскому удалось кое-как успокоить брата. Но он чувствовал, что ненадолго, и мучительно старался что-нибудь придумать. Больше всего он желал бы, чтобы Михаил, как человек семейный, вообще стоял подальше от этих дел. Сам же он, напротив, чувствовал особенный прилив воодушевления: теперь он, как и Спешнев, был готов на все…

Поэтому он по-настоящему огорчился, когда Дуров вдруг заявил, что решил прекратить вечера. Конечно, он, Федор, прекрасно понимал, чем это вызвано, и ждал этого. Но уж очень было обидно, что затруднение возникло как раз тогда, когда дело явно налаживалось.

В пятницу 15 апреля он пошел к Петрашевскому.

Федор знал, что в позапрошлую пятницу Петрашевский и почти все члены его кружка собрались у магистранта Петербургского университета Александра Европеуса. Рассказывали, что над столом висел поясной портрет Фурье в натуральную величину, специально выписанный хозяином дома из Парижа. Петрашевский произнес речь, — как говорили, яркую и сильную, — в которой призвал «новое поколение русских» бороться за высшие формы объединения людей, провозглашенные гением Фурье, и утверждал, что социализм прежде всего восторжествует именно в России, стране крепостного варварства и невыносимых условий жизни, и что отживший неправедный строй будет побежден «силой мысли и науки». Закончил Петрашевский тостом «за знание действительности с точки зрения пропаганды социальной».

Мысль Петрашевского подхватили Ханыков и кандидат восточной словесности Ашхарумов, рассказывавший о нищете и страданиях в больших современных городах.

На собрании 15 апреля лежал как бы отсвет этого торжественного банкета у Европеуса.

Когда Федор вошел, Петрашевский уже держал речь. Собрание было весьма многочисленным и все со вниманием слушали. Прислушался и Федор. Но, как ему показалось, на этот раз Петрашевский говорил неинтересно.

Снова те же три кита: свобода книгопечатания, перемена судопроизводства и освобождение крестьян. Впрочем, было в его речи и кое-что новое — именно взгляд на роль и значение каждого из этих вопросов. Самым важным вопросом, по мнению Петрашевского, был вопрос о перемене судопроизводства; вопрос об освобождении крестьян он считал вопросом второй важности, так как-де от неправильного судопроизводства страдают все, а от крепостного права — только двенадцать миллионов крепостных. Доказательство это показалось Федору нелепым; возражавший оратору Головинский словно подслушал его мысли. Хотя по летам Головинский был еще совсем мальчиком, говорил он совсем не по-мальчишески — зрело, продуманно, с убеждением и вместе с тем с жаром и истинным красноречием.

— Вы говорите — двенадцать миллионов рабов? — переспросил он Петрашевского. — Но разве же это мало? Да ведь от неправильного судопроизводства страдает гораздо меньше людей — по той причине, что очень многие вообще никогда с ним не сталкиваются! Что же касается этих двенадцати миллионов несчастных, то грешно и стыдно человечеству равнодушно глядеть на их страдания. Лично я убежден, что главною идеей, главной целью и стремлением каждого из нас в отдельности и всех нас вместе должно быть именно освобождение крестьян; к тому же они уже и сами сознают всю несправедливость своего положения и всячески стремятся освободиться.

116
{"b":"568621","o":1}