На вечере поэта А. Кручёных
Глазков — один из трех поэтов (кроме него пришли А. Вознесенский и Е. Храмов) — был на похоронах Алексея Крученых и прочел в крематории прекрасные стихи, посвященные будетлянам. К сожалению, стихи эти по сей день не опубликованы, и потому я позволю себе привести их целиком:
На сегодняшнем экране
Торжествует не старье.
Футуристы-будетляне
Дело сделали свое.
Раздавался голос зычный
Их продукций или книг,
Чтобы речью стал привычной
Революции язык.
Первым был отважный витязь,
Распахнувший двери в мир,
Математик и провидец
Гениальный Велимир.
И оставил Маяковский
Свой неповторимый след,
Это был великий, броский
И трагический поэт.
И средь футуристов старший,
Мудрый их наставник-друг,
В Нью-Йорке проживавший
Третьим был Давид Бурлюк.
А четвертым был Кручёных
Елисеич Алексей,
Архитектор слов точеных
И шагающий Музей.
Стал прошедшим их футурум,
Ибо времечко течет,
Но умельцам-балагурам
Честь, и слава, и почет.
И на том незнамом свете
Нынче встретились они,
Как двадцатого столетья
Неугасшие огни.
Вместе с ними там Асеев,
Член Литфонда Пастернак,
Будетлянская Россия
О своих скорбит сынах.
Читал стихи Глазков громко, не стараясь скрыть печального волнения. И как это было прекрасно, что в прощальный миг прозвучали над Алексеем Крученых имена его друзей и единомышленников!
Вернувшись из крематория, мы долго сидели в маленькой квартирке художника Игина, куда в последние годы любил захаживать Крученых, благо жил рядом, а Николай Глазков приходил сыграть партию в шахматы. И Коля снова читал нам эти, а потом и другие свои стихи и стихи Хлебникова, Крученых, Маяковского. Как много знал он стихов наизусть!
За окнами была летняя Москва, такая, как во времена нашей довоенной юности, и вечер длился так же бесконечно. И, как в юности, сидели мы долго, до рассвета.
Когда-то, в 1944 году, Николай Глазков написал:
И тебя зачислят в книгу
Небывалых стихотворцев,
И меня причислят к лику
Николаев Чудотворцев…
Не знаю, причислят ли его к лику чудотворцев, а вот в том, что Глазкова зачислят в книгу небывалых стихотворцев, — не сомневаюсь!
Слушает стихи. 50-е годы
Владимир Шорор
В ботинках без шнурков
В годы войны, лейтенантом минометного полка, получал я письма от своего товарища по довоенному институту Юрия Чистякова, служившего в Москве во внутренних войсках. Чистяков был близок к столичной литературной жизни, описывал вечера молодых поэтов, где выступал и он со своими стихами, называл тех, кто подает большие надежды и со временем, конечно же, скажет свое уникальное слово в поэзии.
Я представлял этих ребят, видимо, моих сверстников, и не совсем понимал, почему — в такое-то время! — занимаются они только стихами, а не находятся в армии, как многие признанные поэты. Как бы предвидя такой вопрос, Чистяков писал, что ребята эти начисто забракованы на призывных комиссиях: один совсем плохо видит, другой хромает, а у кого-то еще какая-то беда. В общем, их не зачисляют в наш военный строй по причинам вполне уважительным. И среди тех, кого упоминал Чистяков, я впервые встретил имя Николая Глазкова. Были присланы и некоторые его стихи, показавшиеся необычными, яркими, совершенно непохожими на стихи других поэтов. Хотя бы эти:
Писатель рукопись посеял,
Но не сумел ее издать.
Она валялась средь Расеи
И начала произрастать.
Поднялся рукописи колос
Над сорняковой пустотой.
Людей громада раскололась
В признанье рукописи той…
Имя «Николай Глазков» сразу врезалось в память, оттеснив остальные имена, сообщенные Чистяковым.
И вот в сорок шестом, уже студентом Литературного института в коридорчике, у окна, я столкнулся один на один с громадным человеком в темном пальто и шапчонке, маловатой для его крупной головы. Мы почему-то остановились друг против друга. Я с откровенным любопытством рассматривал его лицо — запавшие, вкось поставленные глаза, крепкие большие скулы, мощные борцовские плечи и ботинки… без шнурков. И он рассматривал мой отутюженный офицерский китель без погон с начищенными пуговицами и красными артиллерийскими кантами. Как теперь понимаю, мы были очень разными, из разных, пожалуй, миров.
— Давай, — сказал он, протянув руку, но как-то странно, не для приветствия, а подняв ладонь вверх и поставив локоть на подоконник. — Давай, — повторил он и отрекомендовался: — Я великий Глазков…
Если бы он сказал просто — «Я — Глазков», может быть, я и не испытал бы острого чувства мгновенной неприязни.
«Нет, каков разгильдяй! Ботинки зашнуровать не может, на пугало похож в этой нелепой шапчонке, а туда же — великий! Его бы в нашу минометную батарею, под начало к старшине Кантыпенко. Он бы враз приготовил из него нормального человека», — подумал я.
Глазков между тем ждал, весь сосредоточенный на предстоящей борьбе «на локтях». Широкая ладонь его со сжатыми четырьми пальцами и отставленным большим, будто капкан, нацелилась на меня. И хотя со школьных лет я занимался разными видами спорта, включая бокс и классическую борьбу, этой самодеятельной борьбы «на локтях» я терпеть не мог из-за ее примитивизма: никакой техники, никаких приемов тут не применишь. Верх берет грубая физическая сила. Но отказаться от вызова? Праздновать труса перед этим типом? Не в моих правилах.
Я утвердил свой локоть на подоконнике, и мы сцепили руки. Сразу же на меня навалилась непомерная и неодолимая тяжесть и стала гнуть мою руку с многократным превосходством в силе. И как я ни сопротивлялся, вскоре был припечатан к подоконнику. Победа Глазкова была чистой, быстрой и полной, исключавшей возможность реванша. Однако я сказал:
— Давай еще!..
Глазков, великодушно улыбнувшись, как старший младшему, вновь подставил свою ручищу. Если в первый раз я еще как-то сопротивлялся, тужился, мешал ему сразу стать победителем, то в этот раз силы были уже израсходованы. И Глазкову не стоило больших усилий проучить мою заносчивость. Будь у нас хоть какой-то арбитр, он сразу бы прекратил схватку за явным преимуществом моего противника. Но мы были один на один, и я в третий раз, уже из безрассудного упрямства, ни на что не рассчитывая, а просто стремясь как-то досадить ему, потребовал схватки на левой руке. Глазков посмотрел на меня с явным сожалением, ему уже не интересно было со мной возиться и продолжать предрешенную в его пользу борьбу.
— Давай лучше в шахматы. Играешь? — и, не ожидая ответа, он извлек из глубин своего пальто маленькую складную доску и картонные шахматные фигурки, уложенные в коробочку из-под довоенных леденцов.