— Вот видишь, — очень серьезно упрекнул Коля Росину. — У меня и было «простыня», а Ина сказала, что это неприлично…
Конечно, и в тот вечер читали стихи и говорили о них…
С тех пор мы встречались с Колей знакомыми. Редко дома. Чаще на вечерах и заседаниях. Еще чаще в коридорах и холлах Дома литераторов. Мимоходом, как принято говорить. Но невозможно было пройти мимо него. И мне дорого то, что и он не проходил мимо. Постоим. Поговорим…
Может быть, те, кто слишком прямолинейно прочитывают анакреонтические стихи Глазкова, будут очень смеяться, но я никогда не видела Колю пьяным. Ни на собраниях, ни в коридорах, ни за столиками ЦДЛ, ни на домашних застольях. А случалось мне раза два встречаться с ним и за столом.
Потому, наверное, а главное, должно быть, по неизменному его вниманию к человеку, эти наши короткие беседы были не мимолетны, как часто бывает, и не суетны. А напротив — надолго выносили из привычной суеты.
Случилось мне однажды провиниться перед ним. Я сидела в ЦДЛ, в компании людей не близко знакомых, мнением которых, однако, очень дорожила. Беседа удавалась. Я, видимо, позволила себе несколько залюбоваться собой. И когда кто-то рассказал очередной «анекдот» о Глазкове, я сказала, не задумываясь, для «красного словца»: «Ох, уж эти мне юродивые без креста». Моя реплика понравилась…
И тут в дверях появился Коля.
Я очнулась. Мне стало очень стыдно. Я поторопилась признаться: «Коля, я сейчас сказала про тебя, что ты юродивый без креста…» Коля ответил невозмутимо, без тени обиды, серьезно, словно поправлял ошибку в тетрадке: «Нет. Я с крестом».
Он оставил суетное вне себя. Его интересовала суть.
И в этой ситуации он умудрился как бы подставить плечо. Мне кажется, я дожила этот вечер точнее и естественней.
Я думаю, во многом из того, что выглядело невозмутимостью, наивностью, простодушием Коли, проявилось его великодушие, масштаб души.
Годы шли. Появилось несколько книг Глазкова. Было два-три обсуждения его новых стихов в творческом объединении поэтов. Товарищи по достоинству их оценили. Он много переводил. Ездил в творческие командировки…
Нам казалось не столь уж важным, насколько полно представляют его эти книги. Мы-то ведь читали и то, что оставалось за их страницами. Не казалось столь важным, что не входил он в «обойму» интересов широкой критики. Ведь книги его не пылились на прилавках — значит, есть и читатели. Не беспокоило нас всерьез, что его место во внешнем литературном процессе не соответствовало истинному его значению. «Рукописи не горят», — привычно утешались друзья.
«Писатель приходит неузнанным…» Вот и опять память возвращается к Виктору Шкловскому. Но как и не вспомнить их рядом? Того, кто начал свой почти вековой путь с книги «Воскрешение слова» и в последних недописанных листах завещал заботу о том же. И того, кто в каждой своей короткой строчке воскрешал слова. Они шли всегда рядом. Близко.
Но однажды, случайно обмолвившись при Викторе Борисовиче о Коле, я удивленно обнаружила: Шкловский не знает Глазкова. И он был удивлен, заинтересован, услышав какие-то строки. Обещала показать ему свою тетрадку с любимыми стихами Коли. Да не успела. А книга «Автопортрет» вышла, когда Виктора Борисовича уже не было…
А жаль. Что сказал бы Шкловский о слове Глазкова? Никогда не прочтем.
Рукописи не горят. Но жизнь не бесконечна.
— Писатель приходит неузнанным, — говорил Виктор Шкловский, — как Одиссей, возвратившийся в свой дом…
Слава богу, хоть жена узнала.
Теперь — спасибо в первую очередь ей — есть и у читателя, наконец, сколько-нибудь похожий на Николая Глазкова «Автопортрет».
…Театральный разъезд. Только что кончился вечер Глазкова. Теперь вечера его устраиваются чаще, чем при жизни. В Центральном Доме литераторов. В Литературном музее. В Музее Пушкина… Залы всегда полны. В них много молодежи. А на сцене не только писатели — и ученые, шахматисты, кинематографисты — друзья Коли.
Сегодня мы выходим из Дома ученых. Вечер, как всегда, удался.
— Так в чем все-таки загадка Глазкова? — повторяет один из выступавших сегодня поэтов свою ораторскую находку.
Я не знаю, надо ли разгадывать загадки. «Два конца, два кольца, посредине гвоздик» — по-моему, интереснее, чем «ножницы», и «сидит в ложке, свесил ножки» — живее вареных макарон. Но если уж так хочется заглянуть в то, что пишется в скобочках вверх ногами, то, по-моему, феномен Глазкова коренится в недрах и в движении той традиции, которая теперь именуется «смеховой культурой Древней Руси». Вмещающей и скоморошество, и юродство, и ораторский и эпистолярный сарказм начальных времен нашей словесности. А потом — народную драму и мистерию. Балаганы и ярмарочное искусство. И то, как эти культуры развивались в поэзии начала века, в поэзии двадцатых и тридцатых годов… Но тут мы уже добрались опять до самого Глазкова.
— Не будь такой серьезной, — перебивает ровесник.
Ах, хотелось бы мне быть тут побеспечнее. И только резвиться со стихами Глазкова в зубах. Если бы не сам Коля:
А в ночь угрюмую,
Когда темно,
Иду и думаю
Что мне дано?
Что дано? Причитанье причуд,
Неоткрытых открытий высоты,
Мысли, что мудрецы перечтут,
А глупцы превратят в анекдоты…
— Да что же они весь вечер хохотали?! — возмущается ровесница. — Неужели никто не видит, как все это серьезно?..
А ведь и я смеялась. Ведь это пир стиха. Как же не смеяться на пиру? Ведь и сам Коля:
Пусть неуместны здесь смешки,
Но чтоб в глупца не превратиться,
Скажу — «Засмейтесь, смехачи!»,
Как «все-таки она вертится!».
Нас догоняет совсем молодой поэт. Он никогда не видал Глазкова. И совсем недавно впервые прочел его. Но — я заметила — не пропускает ни одного его вечера. И уже раздобыл где-то только что вышедшую книгу Коли.
— Неужели так всегда? — спрашивает он с почти детским отчаянием. — Неужели надо умереть, чтобы тебя услышали?!
— Умирать не надо, — отвечаю. — Умирать приходится. Всем. А услышат ли тебя рано или поздно, наверное, больше зависит от того, как жить.
И как в юности, «к слову», вспоминаю давнюю молодую элегию Коли Глазкова:
Так всегда, как прошли звероящеры,
Мы пройдем, и другие придут.
За такие стихи настоящие,
Что, как кости зверей, не умрут!..
А расскажут о том, как любили мы
И какая была суета…
И смешаются с прочими былями.
Так всегда.
Константин Ваншенкин
Коля Глазков
Я познакомился с Глазковым в конце сороковых годов. Даже при тогдашнем индивидуальном разнообразии поэтической среды это была на редкость колоритная фигура. Все его, за глаза и в глаза, называли Колей. Коля Глазков. Он это принимал как должное, почти как литературное имя. Одни относились к нему вполне серьезно, даже восхищались им, другие воспринимали его явно скептически. Он же называл себя гением, — трудно было сказать, в шутку или всерьез, — и когда ему дарили книги, требовал, чтобы это определение присутствовало в авторской надписи. Кажется, Винокуров начертал ему на своем сборнике: «Обычному гению».
Уже много лет спустя, размышляя о Хлебникове, я подумал, что для своего поколения Глазков был как Хлебников — для Маяковского и Асеева. Наровчатов, Луконин, Слуцкий, Самойлов, Львов и другие относились к Коле с нежностью и обожанием, но это (может быть, подсознательно) происходило с высоты их положения и успеха. Он тоже был поэтом для поэтов. И он тоже учил — раскованности, свободе выражения, независимости в искусстве. Учил одним своим существованием, сам этого не сознавая.