Дело не в печатанье, не в литере,
Не умру, так проживу и без;
На творителей и вторителей
Мир разделен весь.
Это — как продолжение хлебниковского: «Пусть Млечный Путь расколется на Млечный Путь изобретателей и Млечный Путь приобретателей».
Мужество Николая Ивановича было поразительно. Будучи прикованным в течение последних полутора лет к костылям, он продолжал постоянную, ежедневную, не будет ошибкой сказать — ежечасную работу.
По приезде, когда я звонил из Магадана, а Николай Иванович почти уже не вставал, Росина Моисеевна подробно рассказывала о его состоянии, о его мужественном сопротивлении болезни.
«Избранные стихи» Николай Иванович прислал, как и предыдущие книги, с теплым автографом. Надпись была датирована 9 сентября 1979 года.
А в начале октября пришла телеграмма от Росины Моисеевны о его кончине. Никогда не забуду острое чувство сиротства в те часы…
Он был поэтом — в том чистом и ныне почти забытом значении, которое нераздельно слито с человеческой сутью, без примеси какой-либо позы, внешнего блеска… Без нелепой тяги — выделиться.
Цельность души и слова, мудрая неспешность самобытности, доброта и глубокая внутренняя культура — таковы отличительные черты Глазкова, и все это отразилось в его стихах, которым суждено жить в нашей литературе.
Он хорошо чувствовал и сознавал назначение своей судьбы, неотделимое от высоких человеческих задач: «Поэты — это не профессия, а нация грядущих лет!» Николай Глазков следовал этому назначению, оставаясь всю жизнь верным голосу сердца.
Время направило энергию его таланта по жестколомающемуся руслу трудной и переменчивой эпохи. Но он остался самим собой, как это ни было трудно.
Николай Дмитриев
«Незразлучны Глазков и апрель…»
Незразлучны Глазков и апрель
В той поездке смешной и хорошей,
И весенний Владимир оплечь
При усмешке своей скоморошьей.
Были родственны город и он,
И на Тракторном, в самом начале,
Я боялся за прочность колонн —
Так глазковские шутки встречали.
А когда не припомнил он строк,
В бороде, меж ладоней зажатой,
Как Хоттабыч, нашел волосок,
Дерг! — и вновь чудеса продолжались.
И, мужицкой ухваткой хорош,
Был он — видел я — чем-то и в чем-то
Не на Воланда ликом похож,
Но на мудрого русского черта.
Был в нем тихий застенчивый свет,
Та печать непритворного детства,
От которой и в семьдесят лет
В седину и в морщины не деться.
Было то, что спасает в беде.
Та святой бескорыстности метка,
Что в писательской пестрой среде,
Как ни странно, встречается редко.
Он не с теми, кто, бледен с лица,
Жил, венец ожидаючи сверху, —
Полюбил он колпак мудреца
С бубенцами веселого смеха.
А зануды, жлобы и дельцы,
Что поэтом его не считали, —
Те таскают свои бубенцы,
Но признаются в этом едва ли.
Снова светится в Клязьме вода,
Снова вечное время струится.
Как на клязьминской круче, тогда,
Мне к живому бы вам обратиться!
Вы любили Сибирь и кино,
И застолья вам были по нраву —
Крепко дружат стихи и вино —
Две похожих российских отравы.
Вы на славу потешили Русь,
Так немало сморозить смогли вы,
Что, припомнив, опять улыбнусь
На неправдашней вашей могиле.
Николай Старшинов
Сужу о друге по вершинам
Литературная судьба Николая Глазкова сложилась непросто.
В поэтической среде его хорошо знали, цитировали, на многих сверстников и на следующее поколение его поэзия оказала большое влияние.
А вот публиковался он чрезвычайно мало. Первая его книга «Моя эстрада» вышла очень поздно, в 1957 году, малым тиражом в Калининском издательстве, когда поэту было уже почти сорок лет. Но необходимо подчеркнуть, что он никогда не брюзжал, не жаловался на то, что его не печатают, что ему трудно.
Вообще трудности он умел переносить стоически, будучи не только добрым, но и мужественным человеком.
Уже тяжело больной, он сохранил способность улыбаться, шутить в жизни и в стихах. Даже в это нелегкое время он постоянно работал, оставался на редкость общительным и доброжелательным. Он хотел, чтобы рядом с ним постоянно были люди.
Часто он приглашал к себе и меня. Особенно настойчиво в последние дни своей жизни.
Когда я привез ему, с трудом передвигающемуся по комнате, первый экземпляр его книги «Избранные стихи», вышедшей в 1979 году в издательстве «Художественная литература», он радовался как малый ребенок.
В предисловии к этому изданию я написал о том, что, на мой взгляд, о поэтах надо судить по высшим их достижениям. И Николай Иванович немедленно откликнулся, как он это делал часто, на такую мою мысль. В стихах этих вместе с грустной улыбкой был и упрек в мой адрес за то, что не часто его навещаю. Впрочем, вот они, эти стихи, полученные мною за два дня до смерти поэта:
Быть снисходительным решил я
Ко всяким благам:
Сужу о друге по вершинам,
Не по оврагам!
Когда меня ты забываешь,
В том горя нету.
А у меня когда бываешь,
Я помню это!
Когда он умер, остро ощутил я эту утрату, еще отчетливее осмысляя неповторимое своеобразие его поэзии, воскрешая в памяти встречи с Николаем Глазковым и его стихами.
Еще в 1945 году, в конце Великой Отечественной войны, мы, начинающие авторы, хорошо знали его и его поэзию.
В то время при издательстве «Молодая гвардия» работало литературное объединение, которым руководил тогда еще малоизвестный, но прекрасный поэт и человек Дмитрий Кедрин.
Собирались мы в помещении Политехнического музея. Вот тогда-то всех нас и поразили стихи Николая Глазкова. При всей их доступности и кажущейся простоте они были совершенно необычными, неожиданными.
Помню, как он читал:
Слава — шкура барабана:
Каждый колоти в нее.
А история покажет,
Кто дегенеративнее.
Именно не гениальнее (как привычней было бы сказать), а — дегенеративнее. Так через отрицание шло утверждение…
Позже, в пятидесятые годы, когда я работал в редакции журнала «Юность», Николай Глазков нередко появлялся у нас и, увидев на моем столе горы рукописей, острил: