Литмир - Электронная Библиотека
ЛитМир: бестселлеры месяца
Литмир - Электронная Библиотека > Окуджава Булат ШалвовичВаншенкин Константин Яковлевич
Вознесенский Андрей Андреевич
Аронов Александр
Самойлов Давид Самойлович
Крелин Юлий Зусманович
Евтушенко Евгений Александрович
Дмитриев Олег
Сарнов Бенедикт Михайлович
Одноралов Владимир Иванович
Заславский Риталий Зиновьевич
Достян Ричи Михайловна
Озеров Лев Адольфович
Наровчатов Сергей Сергеевич
Шевченко Михаил
Рассадин Станислав Борисович
Слуцкий Борис Абрамович
Храмов Евгений Львович
Козаков Михаил Михайлович
Дмитриев Николай Николаевич
Межелайтис Эдуардас Беньяминович
Ильин Евгений Ильич
Межиров Александр Петрович
Луконин Михаил Кузьмич
Авербах Юрий Львович
Либединская Лидия Борисовна
Брик Лиля Юрьевна
Хелемский Яков Александрович
Попов Андрей Иванович "историк"
Шорор Владимир
Павлова Муза Константиновна
Вульфович Теодор
Катанян Василий Абгарович
Лисянский Марк Самойлович
Цыбин Владимир Дмитриевич (?)
Старшинов Николай Константинович
Панченко Николай Васильевич
>
Воспоминания о Николае Глазкове > Стр.96
Содержание  
A
A

У Глазкова нет придуманного лирического героя — гомункулуса, которого выводят в своих колбах безликие стихотворцы. Его герой — это Николай Иванович Глазков, 19-го года рождения, живший по указанному им арбатскому адресу.

Кто же такой — этот Николай Иванович Глазков?

Полнокровный, сильный человек, любивший жизнь, хотя и не умилявшийся ею и не баловавший ее сентиментальными излияниями. Таким он запомнился мне, — истинно русский человек, в котором было что-то и от скомороха, и одновременно от хитроумного богатыря Алеши Поповича. Он любил природу и любил людей. Ненавидел все проявления «мировой дури». Иногда придуривавшийся, иногда беспощадно к самому себе откровенный. Он мог хитро прищурить глаз и сказочку рассказать:

Решил господь внезапно, сразу:
Поотниму
У большинства людей по глазу
По одному.
Циклопы, вырвавшись из сказок,
Входили в моду,
И стали звать они двуглазок:
«Уроды»…
Двуглазки в меньшинстве остались,
И между ними
Нашлись, которые пытались
Глядеть одними.
Хоть это было неудобно
Двуглазым массам,
Зато прилично и подобно
Всем одноглазым…

И вдруг скоморошья дудочка превращается в богатырскую палицу:

Мужик велик. Как богатырь былин,
Он идолищ поганых погромил,
И покорил Сибирь, и взял Берлин,
И написал роман «Война и мир»!

И опять в руке скоморошья дудочка:

Прекрасно отразить двадцатый век
Сумел в своих стихах поэт Глазков,
А что он сделал, сложный человек?
Бюро, бюро придумал… пропусков!

Можно легко упрекнуть поэта в преувеличении вакхических мотивов: «В Поэтограде так же вот работает винопровод». Но Пастернак в вольном переводе Леонидзе точно сказал когда-то: «Не разлучайте песен с веком, который их сложил и пел». По иным рациональным меркам и лицейские стихи Пушкина печатать не стоит… Не будем ориентироваться на неблагожелательных читателей — их, слава богу, меньшинство. Надеюсь, что самый широкий, благожелательный читатель увидит в стихах Глазкова главное: его преданность, беспредельную преданность поэзии, его надежду на то, что его стихи сослужат добрую службу людям. Надеюсь также, что читатель оценит богатырскую силу этого поэта со скоморошьей дудочкой в руках, и никто не назовет его «поэтом для поэтов». В его жизни многое не свершилось, как того он хотел, но в наследии Глазкова есть строки, которые навсегда останутся в памяти тех, кто любит русскую поэзию.

Юношеские опасения Глазкова были напрасны: фарса не получилось, ибо скоморох и богатырь в одном лице — это фигура поистине драматическая, то есть истинный поэт.

Эдуардас Межелайтис

В каждой литературе есть люди, призванные открывать новые возможности языка, новые грани слова. Это — пролагатели путей, прорубатели просек. Слава и признание приходят к ним чаще всего поздно — но приходят!

Таким был в нынешней русской поэзии Николай Глазков. Его неповторимые интонации, его умение придать слову многозначность, его стремительный и летучий стих — все это станет неотъемлемой частью поэтического арсенала великой русской литературы.

Я не часто встречался с ним, но каждая встреча с человеком оригинального и глубокого ума, острого и яркого таланта — запомнилась. Я надеюсь на новые встречи с Николаем Глазковым на страницах его будущих книг.

Бенедикт Сарнов

Вечный раб своей свободы

1

Как все москвичи, я и дня, даже часа не могу прожить без телефона. Если и уезжаю куда, — сразу к телефону: звонить в Москву. Но есть на Земле одно место, где такая потребность почему-то даже не возникает. Лишь только вздрогнет привычно сердце, когда полоснет по глазам слепящая синева моря и мелькнут вдали четко вырезанные в густой синеве неба очертания горы Сюрюк, вся московская жизнь со всей ее суетой мгновенно вырубается из сознания. И лишь недели две спустя после приезда вдруг возникает ленивое, как сквозь сон: позвонить, что ли?

Так было и на этот раз. Поплелся на почту, сунул в автомат пятиалтынный. Услышал далекий голос приятеля.

— Ну, что нового? — спросил, ожидая получить в ответ привычное: «Да ничего». Так тоже бывает всегда: тебе кажется, что прошло уже бог весть сколько времени, а там, в Москве, эти две недели промелькнули, как миг.

Но вместо ожидаемого «да ничего» или «ничего особенного» — голос из Москвы ответил:

— Умер Коля Глазков.

Мы не только не были близкими друзьями, но и знакомы-то были не близко. Знали друг друга, как все бывшие литинститутцы, вот и все. Но оказалось, что слова эти — «Умер Коля Глазков» — значили для меня гораздо больше, чем сообщение о смерти знакомого человека, к тому же почти сверстника.

Нечто похожее я почувствовал, когда узнал о смерти Михаила Светлова и Ксении Некрасовой, которых знал уже совсем мало. И он и она принадлежали к числу московских достопримечательностей. С их уходом жизнь моего города стала беднее: навсегда ушла еще одна краска, без которой моя Москва была уже не той Москвой, что прежде.

Но смерть Глазкова значила для меня больше. Гораздо больше. Чувство было такое, словно от меня оторвался и уплыл навсегда какой-то кусок моей собственной жизни.

Так оно, в сущности, и было.

Из всей моей литинститутской жизни (а там было много всякого, и хорошего, и плохого) ярче всего мне запомнилась лестница и подоконник. На этом подоконнике, возле этого подоконника шла главная наша жизнь. Если я и научился чему-нибудь в Литинституте, так именно вот здесь, на этом подоконнике.

Конечно, и на лекциях я узнал много важного и интересного. Да и могло ли быть иначе, если лекции нам читали С. М. Бонди, А. А. Реформатский, В. Ф. Асмус… Но все это я бы мог узнать, если бы учился и в другом каком-нибудь институте, скажем, на филфаке МГУ. А вот то, что происходило на подоконнике…

Здесь читали стихи. Нет, даже не стихи: строфы, строчки. Осколки, обрывки чьих-то стихов. Смысл (тем более контекст, из которого вырывались эти строки-осколки) был почти не важен. Важны были строки сами по себе. Их плоть (плотность). Строки пробовались на вкус: их повторяли, отчаянно воя, как это делают почти все поэты, воем стараясь заглушить не самые обязательные, не самые точные слова. Но как бы ни завывал очередной чтец, почему-то сразу было ясно, какие строки бездарны, а какие талантливы.

Я думаю, что именно эти сборища возле подоконника сделали так, что я до сих пор ощущаю себя и своих коллег, кончивших университет, людьми разных профессий. Для литератора, получившего нормальное филологическое (а не литинститутское — на подоконнике) образование, поэтический текст существует как единство, как нечто целое. А мы сразу начинали постигать существо поэзии на клеточном, молекулярном уровне. Некоторые «молекулы» запомнились с того времени на всю жизнь:

Нас хоронила артиллерия…
Здесь прошелся загадки таинственный ноготь…
…И в кибитках, снегами,
Настоящие женщины
Не поедут за нами…
96
{"b":"568092","o":1}
ЛитМир: бестселлеры месяца