— Позволь, — возражают мне, — похож на стихи. Но ведь и стихи его странные. Он всегда удивлял…
Да нет, не удивлял он. Встречали мы тогда, встречаем и теперь алчущих удивить. А Глазков не удивлял. Он удивлялся. И более всего удивлялся тому, что мы не удивляемся вместе с ним. Не странны его стихи. Они остраняют. И тогда обнаруживается, хоть на четыре мгновенья, пока говорится строфа, — что не он, Глазков, странный. А странно многое из того, что нам кажется естественным и привычным. Ведь не только в поэзии встречаются стертые образы. Довольно стертостей и в образе нашей жизни.
— Но он играл роль, был не тем, кем старался казаться, — опять спорят со мной. — «Я поэт или клоун?..», «Надо быть очень умным, чтоб сыграть дурака…». Это его собственные признания. Он носил маску. Она приросла к нему.
«Ну, во-первых, не приросла, — думаю я. — Видали его, даже нередко, и без маски. Да и маска ли то была? Неподвижная? Изготовленная по трафарету? Напяленная сверху? Нет. Может быть — лицедейство. Но не маска. Скорее — это было сдирание приросших к нашим лицам масок».
— Но ведь каждый поэт творит свой миф. — Это уже возражение на уровне последних достижений литературоведения.
«На самом же деле, — думаю я, — не поэт творит мифы. Скорее, он расхожие мифы разоблачает».
Рисунки, выполненные Н. Глазковым на пишущей машинке. 1955 год
Он передразнивал обывательские сентенции. Выворачивал наизнанку те из них, что обрели статус поговорок. Доводил такую «мудрость» до ее логического конца. Он хотел вытащить элементарную истину из болота пошлости на небеса простоты…
Потому его бурлески, вопреки нашим привычкам и не в пример его эпигонам (а они уже встречаются в нашей молодой поэзии), его травестирование не снижают высокое, а поднимают низкое. Потому так плавно не вторгалась, а в гибком самодвижении восходила посреди его смеха нежнейшая и возвышеннейшая лирика. Как в поэме «Хихимора» — не поймешь, казалось бы, любовной или лубочной? Чего стоит хотя бы одно это название интимно-лирического стихотворения? Мы посмеиваемся. Но вослед за строками «Она смотрит куда-то глазами и покачивается, как челн» и «Не знаю, в каком я раю очутюсь» нас настигает:
Ищи постоянного, верного,
Умеющего приласкать;
Такого, как я, откровенного,
Тебе все равно не сыскать!
Ищи деловитого, дельного,
Не сбившегося с пути;
Такого, как я, неподдельного,
Тебе все равно не найти!
Так и совсем уж как будто буффонный герой поэмы-клоунады Амфибрахий Ямбович Хореев, предшественник Деточкина из известной кинокомедии, оказывается вовсе не вдруг — и почему-то много проникновеннее иных риторических стихов — призывает нас:
Чтоб выйти
Из заколдованного круга,
Любите
Друг друга.
Чтоб не быть в обиде,
Когда придется вам туго,
Любите
Друг друга.
Во время труда
И в часы досуга,
Всегда
Любите друг друга…
Вы живете на западе
Или приехали с юга,
Помните заповедь:
Любите друг друга!
Это не лирические отступления и не вторжение лирики в сатиру. Это высота и легкость полета, добытые полнокровным, всепоглощающим усилием. Прыжок снизу. Выстреливание собой из ямы. Ярмарочный аттракцион. Иван-царевич, явившийся из Ивана-дурака. Летающий мужик, которого однажды сыграл Глазков в кино. И в котором он был так подлинен, так уместен. И так узнаваем. Так похож на себя и опять-таки на свои стихи.
Я не помню, чтобы Глазков обсуждался там, в «Молодой гвардии», чтобы просто прочел несколько стихотворений (хотя было немало вечеров без заранее объявленной программы, когда читали, кто хотел, «по кругу») или чтобы он выступал с обстоятельными речами. Но присутствие Коли Глазкова (всегда, между прочим, для всех, знакомых и незнакомых, Коли Глазкова, — Николай только на обложках книг), но присутствие его всегда по-своему окрашивало вечер. А то и переосмысляло его. Обычно его участие проявлялось одной-двумя репликами, всегда вызывавшими «общий смех». И всегда волны этого смеха, откатившись, оставляли на душе нечто значительное. Порой значительнее того, что было обозначено в повестке дня.
Так нередко бывало и много позже, когда появились книги Глазкова, когда уже вспоминаются не молодые — в литобъединениях, а «взрослые» заседания — в Союзе писателей.
Однажды в секции поэтов обсуждались чьи-то стихи. Глазков несколько раз перебивал ораторов репликами. Как всегда, острыми. Наконец председатель взмолился:
— Коля! Выступают твои товарищи. Нельзя же сбивать. Хочешь сказать — попроси слова. Для чего эти реплики?!.
— Хорошо, — сказал Коля. — Тогда я прошу слова в защиту жанра реплики. Когда на Первом съезде Советов, в 1917 году, меньшевик Церетели в своей речи заявил, что сейчас нет такой партии, которая могла бы взять власть, Ленин спокойно, но громко сказал: «Есть такая партия!» Это была реплика с места. Подумайте, что было бы, если бы Владимир Ильич пренебрег жанром реплики…
Его поступки часто казались экстравагантными. Но стоило подойти к ним не с привычными мерками — и обнаруживалась их естественность, противостоящая формальному поведению иных из нас.
Помню, как однажды возмущались в нашем писательском штабе очередного субботника. Все московские писатели получили письмо с просьбой сообщить, в какой форме они собираются участвовать в субботнике: выступление, работа в подшефных организациях района, отчисление гонорара за очередную публикацию и т. п. Глазков прислал в штаб подборку стихов, просил ее опубликовать, а гонорар перечислить в фонд субботника. «Опять Глазков эпатирует!..» — обсуждали члены штаба. Между тем почему бы этим активным и авторитетным писателям ограничивать свою работу рассылкой писем и подсчетом рублей, а не похлопотать, если они уж называются штабом, об этой публикации. Стихи были хорошие. И могли бы украсить полосу любой газеты в день субботника.
Познакомила нас с Колей Глазковым моя близкая подруга, товарищ по литературному объединению «Магистраль» и Колин старый друг — Генриэтта Миловидова. Уже в начале 60-х годов. Мы встретились у нее в гостях на Садово-Кудринской. Было еще несколько «магистральцев»: кажется, Григорий Левин с Инной Миронер, наверняка Виктор Гиленко, еще кто-то… Но в общем небольшая, нешумная компания. Пришли и Коля Глазков с Росиной.
Заговорили. И сразу на «ты». Но это было обычно тогда. Неожиданным оказалось то, что он уже знал мои стихи, не так много и часто публиковавшиеся. Думаю, не потому, чтобы его, достаточно искушенного, привлекли именно мои стихи. А потому, что он был всегда очень внимателен ко всему и ко всем в поэзии. Как его хватало на всех — это уж другой разговор.
И совсем сюрпризом для меня было то, что он пришел с пародией на довольно новенькое мое стихотворение. Пародия мне понравилась. Она прочитывала не мои огрехи, а меня. Я очень благодарила Колю и только сделала одно шутливое возражение:
— У тебя там: «Пусть у меня не стирано белье, и скатерть вся чернилами залита…». А я хожу на службу. Мне днем писать некогда. И у меня не скатерть, а пододеяльник в кляксах…