Он подошел к столу. На нем лежало письмо с машинно-мелиоративной станции, ее директор извещал, что высылает мелиораторов, они наметят, где прокладывать осушительные канавы, он также просил, чтобы его людей обеспечили жильем и питанием. Станцию организовали недавно, штат ее был плохо укомплектован, техники мало, но директор станции, молодой, образованный, очень деликатный человек, как понял Низовцев во время недавнего разговора с ним, настроен оптимистически и тверд в слове своем, сделает, что обещает, только не нужно бегать жаловаться на него в райком — натолкнешься на стену.
— Сделаем, — говорил директор, — я осмотрел ваше болото, сделаем с умом, не нарушим водный режим. Ну и еще, — он дотронулся до пуговицы на костюме Низовцева, — берег Сырети облесите обязательно, мы составим план облесения. Лес воду бережет и накапливает.
«Где я людей возьму на все?» — чуть было не вскрикнул Низовцев. Этот вопрос задал себе и сейчас, в который раз вспоминая Прасковью Антонову. В последние дни о чем бы он ни думал, мысли возвращались к случившемуся в Малиновке. Он всего только стукнул кулаком, мало ли пришлось постучать — виновата же она, за провинность маленьких ругают, он прав, прав же он. Но ощущение, что сделал что-то не так, не проходило.
— Да, задождило, — сказал Низовцев, разглядывая сквозь муть стекла слабо видневшуюся под окном березу. За спиной послышались быстрые, четкие шаги. Низовцев оглянулся. Лицо Прохора Кузьмича от возбуждения было красно, глаза бегали по сторонам. Прохор Кузьмич подошел к столу, кинул печать и сел.
— Возьми! — задыхаясь, произнес он. — Командуй! Я больше не могу.
Андрей Егорович сел в кресло, которое было слишком просторно для его сухой фигуры, облокотился на подлокотники, спросил председателя сельсовета:
— Что это значит?
Прохор Кузьмич заерзал на стуле.
— Спрашиваешь, что это значит? Значит это, ты творишь беззаконие, произвол, да, да! Что мне законы, когда судьи знакомы. Ты не считаешься с Советской властью, что хочешь, то и творишь. Я, согласно директиве, запретил Миленкиной строить в Малиновке избу, ты словом со мной не перекинулся, принудил плотников возвести ей хоромы. Пошло врозь да вкось — хоть брось. Я в райком доложу.
— Это твое дело, — сказал Низовцев, по-прежнему пристально разглядывая Прохора Кузьмича и, видимо, смущая его. — Печать можешь оставить, соберем сессию, ты скажешь, что слагаешь с себя обязанности, не по Сеньке, мол, шапка, я поддержу тебя. Надеюсь, не сотворю никакого произвола?
Прохор Кузьмич побледнел.
— Коли птицу ловят, так сахаром кормят. Ты хочешь обойти районный комитет партии. Да, на языке мед, а под языком лед.
— Нет, почему, я поговорю с первым и с предриком.
Прохор Кузьмич шумно выдохнул и сделался мягким, бескостным, его широкие плечи обвисли, толстые щеки потускнели, одрябли.
— Это произвол, самый настоящий произвол, — прошептал он.
Дождь застучал, забарабанил. За окнами в водяной мути кто-то закричал:
— Барь, барь…
«Неужели стадо пригнали, нет, конечно, просто кто-нибудь овцу в стадо не гонял, а она с привязи сорвалась, — подумал Андрей Егорович. — Прохор Кузьмич, наверно, забыл, как под дождем босиком бегать за скотиной», — вслух сказал:
— Печать сам бросил, насчет произвола скажу так: бывает, иногда не считаюсь с тобой, случается.
— Признался, чует кошка, чье сало съела.
— Но ты допустил произвол над Миленкиной, над жителями Малиновки. С ними никто о переезде в Кузьминское не говорил, никто их не убедил в целесообразности переселения, если оно действительно целесообразно, в чем я сомневаюсь: просто Зимину из Нагорного не хотелось заниматься чужой Малиновкой, отнес ее к числу мелких неперспективных селений.
— Андрей Егорыч, нам пора знать крестьянскую натуру — мужик что мешок: что положишь, то и несет.
— Был когда-то мужик, теперь образованный крестьянин, цену себе знает. Кто изучал перспективы Малиновки? Никто. Глянули на карту, ага: далековата деревушка от центральной усадьбы, снести ее, и снесли карандашом…
В дверь постучали. Низовцев замолк, а Прохор Кузьмич торопливо, опасаясь, как бы его не остановили, схватил печать. Вошел Алтынов, поглядел на сапоги.
— Пожалуй, наслежу.
— Ныне от грязи не спасешься, — проговорил Низовцев, пожимая его озябшую левую руку. — Откуда?
Алтынов провел ладонью по мокрому холодному лицу, стряхнул капли.
— Вот и умылся, о чем толкуете? — спросил, присматриваясь к Прохору Кузьмичу, который что-то запихивал в карман.
Низовцев прищурился.
— Коротаем времечко, дождь окаянный не дает делами заниматься. От скуки мутит бес.
Прохор Кузьмич заторопился.
— Я пошел, надо бабки подбить по сельхозобложению. У кобылки семеро жеребят, а хомут свой.
— Что он? — спросил Алтынов, когда председатель сельсовета ушел.
— Дождь, время девать некуда.
— Я из Малиновки проскочил до дождя.
— Как там?
— Антонова уехала.
— Как уехала?
— Знаешь, как уезжают.
В железную крышу словно гвозди заколачивали. Андрей Егорович представил, как, разбиваясь, брызжут дождевые шляпки. Алтынов вынул из кармана плаща районную газету.
— Вот последние данные, Антонова занимает первое место по колхозу и третье по району. Недавно я ей вручал вымпел, какой у нее задор был — и вдруг эта история. Егора Самылина гнать, гнать!
— Егор, Егор, — очень тихо проговорил Низовцев. — Егор не страшен. Не забудь, Иван Ильич, война в тебя выстрелила там, на фронте, других она сражает и сейчас, двадцать с лишним лет как кончилась, а люди носят осколки, снаряды рвутся. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Осколки, война, символы, — заволновался Алтынов, — но Антонова всю жизнь проработала дояркой… Это у меня никак не укладывается. По-моему, не война виновата, просто люди на тихих выселках одичали, их срочно нужно спасать, а мы вместо этого дворы там строим.
Низовцев молча пододвинул ему письмо директора машинно-мелиоративной станции. Алтынов прочитал, пожал косыми плечами.
— При чем тут молочная ферма в Малиновке? Будут урожаи, будут корма, но не будет людей. Думаю дворы срочно приспособить под откорм крупного скота. Много народа не потребуется, Грошев справится с горсткой пожилых. Кстати, почему кирпич, припасенный на дом животноводов, ты истратил на дворы?
— Двухэтажный дом животноводов не понадобится, коли откормочная ферма будет.
— Андрей Егорыч, не путай меня, знаю, что не откормочник строим, я все-таки секретарь парткома, говори откровенно.
— Что вы с Прохором Кузьмичом ныне? Тот — я председатель, ты — я секретарь парткома. Говорите как разумные люди, — Низовцев встал, подошел к окну. — Ах, дождь. Шумит, не перестает… О строительстве, ты знаешь, решение общего собрания мы не имеем право отменять.
— Все мы можем, Андрей Егорыч.
— Тогда будет произвол…
— Иван Ильич, у вас в кабинете звонит телефон, — крикнула от порога рассыльная.
Низовцев слышал, как слишком громко Алтынов щелкнул замком, как слишком резко хлопнула дверь кабинета, но не это занимало его, он был поражен сообщением о том, что Антонова уехала. Спохватился: в сущности Алтынов ничего не сказал, а он не спросил, куда уехала Антонова и кто коров ее доит, и заспешил к Алтынову.
Тот, насупившись, рылся в бумагах.
— Иван Ильич, куда Антонова уехала?
— По слухам, на Урочную.
— Кто коров доит?
— Дочь.
— Значит, мать ждет, — с облегчением вздохнул Низовцев. — Да, разучились мы, Иван Ильич, говорить с людьми.
— Может, ты, Андрей Егорыч, разучился, не спорю. После того как сбежала передовая доярка, после того как мне вот выговаривает второй секретарь — там уже знают, — он кивнул на телефон, — я могу поверить, что ты разучился говорить с людьми.
Низовцев побагровел, отступил к двери и, сдерживая себя, попросил:
— Иван Ильич, вернется Антонова из бегов, пожалуйста, побеседуй с ней.
12
Вскоре после холодных дождей Егор попросил у Грошева лошадь съездить на Урочную за шифером. Шиферу Егору не удалось купить, и он, злой, стал собираться домой. У вокзала он увидел Прасковью. Куда злость делась, закричал на всю прогонную улицу: