Дуся подозрительно поглядела на нее.
— Кто же тогда тебе нужен?
— Тот, кого полюблю, Юрке дам отбой, Юрка перестанет ездить, вы заплачете.
— Ты придумаешь, ты такая лиходейка!
— Ну еще! Пишите смирно, — прикрикнула Нинка и замурлыкала песню про геологов. Дуся, скрипя пером, переписывала передовицу про «большое молоко», сочиненную Нинкой дома. Маша зло расписывала Любку-Птичку. Закончив сочинять, поставила подпись «Игла», и хотя вечером будут знать, кто сочинил заметку, все равно ставили псевдоним — так заведено.
— Наверно, геологом быть очень интересно, — неожиданно сказала Маша. — Каждый день новое.
— Интересно только в песне, — возразила Дуся. У нее брат с полгода бродил по тайге с геологами. — В палатке прознобит, на воле комары изгложут, а то в тайге заблудишься — родную маму вспомнишь, скажешь, что мне, дуре, на печке не сиделось.
Нинка бесцеремонно оговорила ее:
— Ты, Дуська, клушка, тебе скорей надо замуж.
— Замуж и тебе хочется: вон как Вовочку обхаживаешь!
— Нашли о чем, — остановила Маша. — Давайте побыстрее, солнце к закату клонится.
И верно, дотоле палившее в спину Дуси солнце только и заглядывало косыми лучами в западное окошко. Нинка захлопала в ладоши:
— Получился! Получился!
Маша и Дуся глянули: на бумаге Грошев был как настоящий.
— Купаться! — крикнули от двери.
Дуся взвизгнула и отскочила в угол, Нинка лишь глазки сощурила, а Маша повела плечами. У крыльца стоял Гога и глазел в распахнутую дверь. Маша поняла после, как на нее смотрел Гога. Он был в серой, темной от пыли рубахе, пылью было покрыто его узкое, с длинным носом лицо, на веках чернели мелкие крупинки, губы окаймлял черный ободок грязи.
Дуся, успевшая одеться, пугнула его от двери:
— Что пялишь зенки, бесстыдник! Видишь же, мы в чем?
Гога смущенно сказал:
— Пошли купаться, там кузьминские трактористы.
— Что они нам, — Нинка захлопнула дверь. — Гога, нос я тебе не прищемила?
К вечеру стенгазета была готова. Ее повесили на наружной стороне стены. Доярки, спрыгнув с машины, гурьбой направились к газете. Они громко смеялись.
— Иии, сам Грошев, здорово! Вылитый он.
— Любка, тут про тебя!
Любка растолкала локтями доярок. После махала кулаками, пытаясь сорвать газету, Анна Кошкина удержала:
— Ты, Любка, не будь дурочкой, греха не оберешься.
— А что они? — чуть не плакала Любка-Птичка.
Во время дойки к избушке подъехал Грошев, глянул на стенгазету — потянулся пятерней, но остановил себя, сплюнул, покосился на голос Маши: «Ее затея, ну, погоди!» Не по-стариковски резко прыгнул в тарантас, затарахтели колеса.
15
Алтынов сказал Алексею, чтобы остановил «газик».
— На лугу посидеть хочется.
Лег на траву, блаженно закрыл глаза. Было пасмурно, но тепло. Так бы и лежал не знай сколько времени, лежал бы и ни о чем не думал; видно, устал день-деньской мотаться, и не молодой — пятьдесят пятый идет, в пояснице радикулит сидит. Вот чертова болезнь, врачи говорят: фронт отрыгнулся. Все на войну сваливают.
Когда Алтынов инструктором в райкоме служил, в половодье нечаянно вот в этом Осиновом долу искупался, пока до Малиновки дошел, заледенел. Грошев, что тогда председательствовал, увидел, какой он синий, сказал с состраданием: «С делами, что ли, без вас не управимся?» — «Надо», — лязгнул зубами Алтынов. Чуть ли не пол-литра водки влил в него Грошев, на горячую печь уложил и тулупом укрыл. Вроде отогрелся.
Тело толчено, как бабой в ступе куделя, и кости ломаны-переломаны. Правую руку война сожрала, большим осколком снаряда кисть в миг отрезало, кровь будто из насосной кишки хлынула…
После войны эта Малиновка. Вот она за оврагом, в двух километрах, в долине полсотня домов, и все в один рядок, окнами на полдень, чтобы в избах было тепло и светло. За уличной дорогой тын из слег, за ним полосы картошки, ржи, люцерны и даже кукурузы, в общем, всякой всячины насеяно и насажено: у каждого своя выгода. Позади дворов сады и огороды. И опять схитрили малиновцы: за садами и огородами узкая полоска березняка, она от северных ветров и сады прикрывает и дома тож. Понятно Алтынову: люди селились после Октября, выбирали местечко повидней да поуютней — сами хозяева.
Но настало время — рушится деревенька. Может быть, в том и дорога виновата, вернее, бездорожье: на Кузьминское бежит проселок, осенью да и весной — грязь по ступицу, на Урочную лежит негаченый лесной тракт. Правда, по другую сторону Малиновки в каких-то трех-четырех километрах стелется пыльное шоссе; отсюда видно, как по нему бегут грузовики и автобусы. Стоит выйти на шоссе, поднять руку — и уедешь в свой областной центр или в соседний, смотря куда задумал поехать, но по тому шоссе не попадешь ни в Кузьминское, ни на Урочную, ни в Конев. Не с руки оно, хотя кому как: малиновцы приспособились к той дороге, снуют в большие города, а летом по шоссе из городов родня с детишками в Малиновку спешит. Выходит, и бездорожье — разоритель, и шоссе — разоритель.
— Поехали, Иван Ильич, — вмешался в мысли Алтынова шофер, захлопывая капот. У него привычка, как привал, ковыряться в моторе, или под машину заберется и лежит под ней, гайки крутит. Алексей невысок, плотен, шея короткая, поэтому кажется, что в плечи вросла. Лет ему бог знает сколько. Иван Ильич не спрашивал, но помнил, что Алексей всю послевоенную пору кузьминских председателей возит, и все это время он такой же: короткие щетинкой волосы и ни одной сединки в них.
На плоском взгорье Иван Ильич схватил взглядом недостроенные дворы, поморщился. Хорошо бы сказать шоферу: давай разворачивай обратно, нам здесь делать нечего. Там, в Кузьминском, когда с Низовцевым спорил, рвался в Малиновку, а подъехал к деревушке, понял — пустые хлопоты.
— Алексей, поезжай в Кузьминское, я здесь сойду, переночую у деда Макара в сторожке. За мной приедешь завтра что-то в полдни.
— Что вы, да я вас до дома Антоновой подброшу, — возразил в недоумении Алексей.
— Хочу ноги поразмять, я ведь к ходьбе привычный.
— Вы знаете, где Антонова живет? Седьмой дом с краю, по обе стороны ее пятистенки, а у нее одинарная изба, крыта шифером.
— Найду, ишь мне, город, — сказал Алтынов, стараясь отделаться от шофера.
Шел разбитой, ухабистой дорогой, мысли кружились около событий пятнадцатилетней давности. Выкупавшись в овраге, он шел тогда этим же путем. Солнце было яркое, может, особенно было ярко оттого, что снег с поля не весь сошел; глаза слепило, а ноги к земле примораживало. Алтынова послали сюда уполномоченным вместо заболевшего Ножкина. У Алтынова участок был на юге района, а у Ножкина на севере, но, в случае чего, они подменяли друг друга.
Мысли о прошлом отвлекли Алтынова от того, зачем он приехал в Малиновку, но на окраине выселок он настроил себя на рабочий лад, ему хотелось застать Прасковью Антонову дома, бывает, что домашняя обстановка больше расскажет о человеке, чем он сам о себе. Перед одинарной избой остановился, оглянулся, пересчитал дома. Седьмой — ее. Вошел и на мгновение смешался. Прасковья играла в карты с незнакомым мужчиной. Игра их так увлекла, что они не слышали, как в растворенной двери появился Алтынов. У Прасковьи рдели щеки, у мужчины топорщились усы.
— Доброе здоровье, товарищи!
Прасковья бросила карты.
— Иван Ильич! От скуки в «дурачка» играем.
— Пожалуй, и я с вами кон-другой сыграю, — Алтынов пододвинул к столу табуретку.
— Все же надо идти. — Мужчина встал.
— Ты что торопишься, Семен Семеныч? — попыталась задержать его Прасковья.
— Что вдруг надоело, Семен Семенович? — поддержал Алтынов. «Где же я его видел?»
— У нас на стройке от карт мозоли на руках: больше сидим, чем строим.
Алтынов вспомнил: каменщик из Межколхозстроя.
— Кирпич скоро будет.
— Кирпич привезут, цемента нет. Ребята по домам разбрелись.
— А ты остался?
— У меня один интерес: что здесь, что дома.