— Успеваю, — отозвалась она, поспешно работая граблями. «Что он ко мне подбивается? На ферме лошадь запрячь помог, добрый какой-то».
— Гера, вилы устрой, сломались! — позвал тоскующий голос Сони Птицыной.
Не вилы сломались, просто Соне хотелось, чтобы Никандров был рядом с ней: у них по-прежнему что-то не ладилось.
— Гера, слышишь? Зовут! — крикнула с усмешкой Маша. — Что к чужому возу прилепился!
Навили сено, стряхнули с себя пыльную труху и тут же обнаружили, что мороз пропал. Вот так — пропал, и все.
— К обеду дорога отяжелеет, — пообещал дед Макар, засовывая варежки под истресканный солдатский ремень.
— Торопись! — крикнул Никандров. — До обеда еще разок сгоняем!
Подавальщики сена остались у стогов, а обоз тронулся по проложенной им колее. Дорога узкая, рядом с возом тесно. Маша, замыкавшая обоз, кинула вожжи на спину лошади, пошла позади. Туман рассеялся. Грело так, что спина потела. И хотя снег, заметно убывший за последние дни, лежал сухой, сыпучий, даже колкий, но на колеях появились желтые промаслины, вот-вот снег потеть начнет.
Впереди, за прудом, зеленел осинник, а у плотины старые ивы барского сада были так пронизаны светом, что казались сотканными из светло-желтой с прозеленью ткани.
Маша шуршала валенками по сухому снегу и думала о Косте и о лете, когда Костя приедет на каникулы, и хотя только еще наступила весна и ждать каникул было долго, она не испытывала острой грусти — слишком привольно и вольготно было в белом весеннем поле.
Голова обоза вползла на плотину Барского пруда, тяжелой плитой лежал бугристый, с наплывами лед. В оттепель с вершины оврага нагнало воду, она прошла верхом через плотину, позднее морозы сковали ее, обледенела и плотина. На плотине Никандров скомандовал взять лошадей под уздцы. Маша не слышала команды. Она спохватилась, когда лошадь застучала подковами по скользкой плотине. Огибая воз, Маша побежала, чтобы взять лошадь под уздцы, но сани, разъехавшись, толкнули ее. Она поскользнулась и не удержалась на ногах. Падая, запомнила одно: зашевелились, задвигались, перевертываясь, ивы, и походили они на обычные обглоданные рыбьи скелеты.
4
В чистом поле, за городом, росли и росли пяти и девятиэтажные дома. Строители микрорайона не унимались и зимой. Они долбили мерзлый грунт, загоняли сваи. Только ухало да скрежетало вокруг. Прасковья зиму ходила в ватных штанах и стеганке, перепачканная краской и известкой. В рабочем одеянии выглядела она толстой румяной бабой.
Вместе с работницами-малярами в обеденное время бежала в ближний тесный магазинчик под пятиэтажным домом, хватала бутылку молока и кусок колбасы, ела с подругами по бригаде наперегонки. Женщины, включая бригадирку, были моложе Прасковьи. Здоровые, озорные, они судачили о мужчинах и парнях, часто говорили остро, хохотали до упаду. И Прасковья в том гаме была не последней.
Домой возвращалась автобусом, усталая, но довольная прожитым днем. Жила она с Семеном Семеновичем в самом Санске, в квартале, похожем на село: вся округа была занята деревянными одноэтажными, редко двухэтажными домами с палисадниками под окнами и садочками позади. В таком доме из четырех-пяти комнат изрядно было набито люду: чуть ли не в каждой комнатенке жила семья.
Прасковья и Семен Семенович ютились в комнатушке длиной в три шага. К стене прижалась кровать-полуторка, около двери хиленький столик с двумя табуретками. Наряды и барахлишко молодоженов хранились в шифоньере хозяев. Прасковье казалось, что она каждый вечер из нового города возвращается в село. Дул студеный ветер, и в палисаднике хрустели обледенелые ветки вишенника, приятно пахло печным дымком; даже улица, кривая, тихая, с сугробами, с водоразборными колонками, от которых молодайки отходят с ведрами на коромыслах, даже она напоминала большую деревню; думалось: если пройти несколько таких улиц и выйти на окраину, то там окажутся фермы.
Прасковья радовалась запоздалой семейной жизни. Семен Семенович был мужик обходительный, незлобивый. Если в получку выпьет с каменщиками, то домой придет, придираться не станет; когда он трезвый, больше молчит, навеселе — ласковым делается, обнимает, целует Прасковью, говорит хорошие слова. Поэтому не ругала его, если он выпьет, да и надеялась на его рассудок.
Иногда по воскресеньям в гости приходил ученик Семена Семеновича Мишка Ноговицын. Мишка был с круглым девичьим лицом, с румянцем во всю щеку, и глаза у него были девичьи — большие, голубые, и сам Мишка был добрый, всегда с улыбочкой. Мишка, как и они, приехал из деревни. В колхозе был и прицепщиком (пылищи в суховей сколь!), и заправщиком в тракторной бригаде, но деревенская жизнь ему наскучила. Мишка обычно приходил с бутылкой водки. Он и Семен Семенович усаживались на табуретках, а Прасковья на кровати (больше негде), сидят, помаленьку выпивают и обсуждают кладку пятиэтажного дома. Прасковья поддерживает их разговор и иногда сама начнет рассказ о малярных работах; случалось, что заведут речь, что Мишке пора невесту подыскать, лучше с квартирой, но Мишка поглядит на стену, на которой приклеен портрет Маши, вырезанный из газеты, скажет обнадеживающе: «Я вон ее дождусь, Прасковья Васильевна».
Телеграмма Низовцева привела Прасковью в смятение. Подумать только, за кого дочь вышла — за подпаска, деревенского нищеплета. В лютом гневе написала Маше ругательное письмо. После каялась, что написала. С неделю ходила неразговорчивая. Работницы приставали к ней:
— Что ты какая охмуренная? Не забеременела ли? Родить ты опоздала, сходила бы в больницу.
Прасковья сердилась на них:
— Сами детей боитесь, вот только и думаете об этом. А ну вас, девки!
По-прежнему в гости приходил Мишка, шли в кино или играли в карты, по-прежнему Мишка кидал взгляд на стену. Прасковья не поддакивала, кутала в легкую шаленку плечи, словно зябко ей становилось.
Морозы отступили, и вьюги поутихли: пошумели-пошумели, да устали. Какой-то месяц назад Прасковья ехала на работу темно, ехала с работы темно, на остановке мороз поджимал, жгучий ветер в лицо острую, как иголки, крупу сердито бросал, хотелось поскорее на квартиру, в тепло. Вернется Прасковья и рада, что вернулась: как дома хорошо, хотя шагнуть некуда, а вот хорошо, никуда не тянет; и казалось невероятным, как это она, бывало, в стужу, в метель ехала с Анной за сеном, голодный скот недуром орет, ну, сердце не каменное. Сейчас бы Прасковья не поехала.
В первые весенние дни Прасковья, кое-как смирившись с замужеством дочери, стала задумываться. Малярит-малярит, но глянет в полотно большого окна пятого этажа — и остановится. Прямо от новостройки лежало белое волнистое поле, ближе к горизонту оно как бы таяло, делалось синим, мягким, за душу хватающим. Все, залитое весенним светом, на том поле как бы затаилось в несказанной радости: вот оно, солнце красное, вернулось само и тепло принесло. Даже далекие стога, что не успела проглотить прожорливая зима, волновали Прасковью, за ними грезилась Малиновка — белые сугробы, из-за них избы золотятся окнами. Празднично на тихой улице. Мелькают по извилистой тропке нарядные полушалки…
— Прасковья Васильевна, ты чего чумная какая-то? — спросит ее бригадирка. — Про работу забыла.
А Прасковья чаще и чаще начинала свой рассказ:
— А у нас в Малиновке по весне…
Ее в шутку стали кликать:
— Аунас, подай краску.
Тянуло Прасковью съездить в Малиновку, но были срочные работы, да и ждала чего-то, вернее, ждала письма от дочери, хотя знала, что та не ответит.
5
Никандров шел во главе обоза. Держа свободно вожжи, он слегка поторапливал лошадь и думал, что все-таки хорошо получилось, если приедет Низовцев, то будет доволен им, Никандровым. Не Грошев же организовал животноводов на подвозку кормов, а он, Никандров. Грошев, наверно, спать залег, чего ему, однорукому, в поле делать, только мешаться? Хотя лошадью управлять бы мог. Не поехал. Видно, счел ниже свого достоинства наравне со всеми быть; как же, начальник!