— Ах, миленок, приехал? Ничего, ничего, модный, совсем ненашенский стал. Наши девчонки глянут, с последнего умишка свихнутся. — Опять сощурила глаза на Машу: — Одна вроде уже. Ты, Милочка, не теряйся. Они добренькие, нашенские-то.
Маша сдвинула брови, но сдержалась. Анна подрезывала, как тяпкой корешок:
— Наши-то против городских — тьфу! От Маньки навозом да коровьей мочой пахнет. У тебя, Милок, ручки беленькие, не замаранные, бегал ты пастушком — неприметный был, а вот гляжу: хорошенький ты у Усти выдался, девчонки городские, поди, сами льнут.
Маша злилась: «Вот змея, а он молчит, слова поперек сказать не может. Я ему задам!»
— Ты, тетя Нюра, зря меня расхваливаешь, — сказал Костя, — я обыкновенный, у меня только куртка необыкновенная. У вас здесь больше пахнет молочком да сеном. Ты преувеличиваешь все. Руки правда у меня белые. Так я фельдшером стану, а фельдшеру с грязными руками ходить не положено.
Ему не дали довести разговор с Кошкиной. Налетела резвушка Галя Мамина, обняла Машу и жарко зашептала: «Откуда этот пижончик, не твой ли женишок?» Не дождавшись ответа, представилась Косте:
— Галя, притом не чья-нибудь, а Мамина!
— Все мамины, — засмеялся Костя.
— Мамины, да не Мамины. Вон с косами до пят — Соня, она не Мамина, а Птицына. Видишь, Птицына.
Тихоня Соня, как обычно, смутилась.
— Ладно тебе скоморошничать.
— Сонька, молчи. Я сражена, какая у него курточка. Каренькие глазки, — обратилась она к Косте, — приходи на танцы в дом животноводов. Эту можешь не брать, — и показала на Машу, — без нее обойдемся.
К столпившимся подходили и подходили, здоровались с Костей, спрашивали, слушали пустословие Гали Маминой, которой, видимо, понравился Костя, но прокричал Никандров:
— Время вышло, пора начинать!
Поспешили по своим делам, Маша тоже отошла к коровам. Посреди двора остался Костя. Навстречу шел Никандров.
— Вам кого? — глянул исподлобья, но, узнав Костю, протянул руку: — Пастушок? Здорово. На каникулы приехал? Ну, отдыхай.
И тронулся дальше. Зато Масягин затормошил Костю, расспрашивая, как там в техникуме (Масягин сам когда-то окончил тот техникум).
Доярки доили коров, а Маша продолжала стоять. Подошла Анна Кошкина и негромко сказала:
— Что глазищи вытаращила на молоденького? Он несовершеннолетний, дитенок.
— Тебе-то какое дело?
— Такое. Свое счастье проворонила.
— Пойдем, я тебе нашу ферму покажу, — пригласил Костю Масягин.
Они двинулись в глубь двора.
16
Она долго не могла проснуться, что-то звенело в ушах, что-то путалось ей, но открыть глаза не могла. Наконец трактор разбудил ее, он урчал и звенел почти под самым окном. То ли застрял, то ли машину вытягивал. В оттаявшие окна били красные лучи молодого зимнего дня. В избе полно было света. Словно бы кто там, на небе, подвинул солнце, и луч лег Косте на русые волосы, прошел полосой по лбу, выхватил, высветлил часть носа и губ. С золотой полосой спящий Костя так нравился, что очень осторожно дотронулась губами до его лба.
Все было странно и необычно. Ночью с фермы они вернулись вместе. Он остался у нее.
Маша ни в чем не раскаивалась. И совсем не думала о том, что скажут не только в Малиновке, но и в Кузьминском. Еще раньше, до этой ночи, мир у нее разделился на две части: по одну сторону все люди, они или равнодушны к ней, им нет никакого дела до нее, или стараются навредить ей, потому что она мешает им жить, — сюда относила и мать; в другой, в светлой стороне был Костя и те, кто был с Костей заодно; после же этой ночи ей казалось, что она давно знает Костю, как вот себя, и казалось, что никого никогда не могла так понять и ни на кого не могла так положиться, не исключая себя, как на Костю. Наверно, ее неудовлетворенность, временами озлобленность, тоска были потому, что именно не хватало той части души, которая была отдана Косте.
Костя, не открывая глаз, положил руку на ее плечо. Его прикосновение было приятно, и она лежала, боясь пошелохнуться, лежала с открытыми глазами, светлое ощущение того, что он и она есть нечто одно целое, не проходило.
Теплая волна нежности к Косте росла и ширилась в ее груди. Костя проснулся, глаза его вспыхнули радостью…
Лучи стали совсем белые. Было довольно поздно. Костя вспомнил:
— Мать, наверно, с ума сходит: не знает, где я.
— Догадалась. Позавтракаем и пойдем.
Она долго и старательно прихорашивалась и наряжалась, будто собиралась идти на праздник, а не к Устинье Миленкиной, которая видела и перевидела Машу во всякой одежде. Костя восторженно следил за ней. Не веря себе, что Маша не чья-нибудь, а его, он зажмуривался и долго стоял с закрытыми глазами, словно ждал, пока видение исчезнет, но открывал глаза, и Маша — его счастье — по-прежнему стояла перед зеркалом. Наконец он не выдержал, подкрался и обнял ее, так, прижавшись друг к дружке и глядя возбужденно на себя в зеркало, они стояли долго. Маша сняла с плеч его руки.
— Миленький, мы никогда не дойдем до матери.
На улице горело солнце, слепил белизной снег. Мир был просторен и светел. Прозрачно-синее небо казалось звучащим, да и все вокруг них звучало и радостно пело. На дорогу они выбраться не смогли. Оказывается, утром трактор распахивал сугробы, чтобы проложить путь грузовикам, что пойдут на болото и обратно. По обе стороны дороги вздыбленный снег возвышался горами, и гребни этих гор искрились и сияли точно хрустальные.
По широкой тропке, протоптанной под окнами, Маша и Костя заныряли с сугроба на сугроб. В оттаявшие окошки, соскучившись по живому люду, пялили глаза. Маша и Костя не смотрели на окна, но чувствовали на себе взгляды, и это их волновало и возбуждало, они беспричинно смеялись, что-то говорили друг другу, но тут же забывали то, что говорили.
У дома Миленкиных притихли. Маша сжала губы, да и Костя переменился, как бы немного оробел. Он почему-то погладил себя по лицу и нерешительно взялся за дверную скобу.
— Идет провалющий! — заворчала Устинья. — Где ты пропадал? Ты не знаешь: мать всего надумалась.
Но заметив за спиной сына яркий полушалок, Устинья остановилась. Маша вошла следом за Костей. В светлой избе цветасто горел ее полушалок, горело ее лицо от волнения, от счастья, от стесненья, от радости — от всего сразу. Она незаметно дернула Костю за рукав, и они по уговору упали на колени перед Устиньей.
Сначала Устинья растерялась, отступила, но, поняв, в чем дело, приблизилась к ним. Она наклонилась и, обняв молодых, привлекла их к своим коленям, затем выпрямилась, подняла невидящие, полные слез глаза и, кладя руки им на головы, произнесла:
— Живите с богом.
Очи поднялись. А Устинья, потрясенная случившимся, говорила, не сводя глаз со снохи:
— Я, того, Костенька, давно приметила, что ты к Маше тянешься. Жалко мне тебя было: думала — молод ты. А оно вон как вышло. Живите дружно, дети мои, заботушка моя.
И расцеловалась с Машей, которая повинилась:
— Прости нас, мама, что мы не спросясь.
— Любовь спрашивать не любит, — возразила Устинья, — когда у всех совета спрашиваешь, значит, сомневаешься, значит, того, не любишь. Любовь, она такая, дорогому человеку все отдашь и не подумаешь. — И захлопотала: — Свадьбу затевать надо. Ну-ка, вдруг как!
Костя и Маша сказали, что никакой свадьбы не будет. Устинья запротестовала:
— Без свадьбы от людей стыдно. Хотя бы вечер собрать, а то как внарошки сошлись, — и добавила: — Что ж, горницу буду оттоплять. Я ее редко топлю — лишь бы картошка в подполе не померзла.
— Я, мама, за дровами схожу, — сказал Костя.
Маша развязала полушалок.
— А я, мама, полы вымою.
Устинья остановила их.
— Ничего делать не будете. Вы взгляните на себя, душеньки в вас от счастья светятся, вам каждая минуточка дорога. Деньки пролетят не видаючи. Ой, детоньки мои милые! Я сама дровец принесу, сама пол вымою. Милая моя Машенька, успеешь, пол вымоешь, я ведь знаю, что ты не лентяйка. А вы лучше, того, погуляйте, нынче солнце на улице, тепло так… Вы резвитесь, того, голова, меня не стесняйтесь, ласкайтесь друг к дружке.