Соня поглядела на Малиновских, сказала с усмешкой:
— Малиновские не горюют, они и плохим накормят.
— Может, у них клевер не такой? Поглядим-ка! — И Аксюта зашагала к Малиновской копне. От нее позвала: — Девки, бабы, идите-ка — у них клевер одно загляденье!
Хлынули гурьбой. Щупали клевер, мяли, нюхали. Он был душистый, как чай, сухой до звона. Аксюта раскатилась на всю ферму:
— Грошев вас ублажает! Вам сена хорошего, нам гнилья! Тащите сюда Грошева!
Галя Мамина на бегу кричала:
— Нету Никандрова, Грошева тоже нету — в Кузьминское на совещание уехали!
— Аа, нету?! — закричала Аксюта. — Тащи клевер, девки, бабы!
Но у копны встали Малиновские.
— Не подпущу, вилами сброшу! — запищала Любка-Птичка.
Анна Кошкина вышла вперед.
— Любочка, не верещи, милая, ты не сорока-белобока. Драться? Зачем? Раньше только единоличники на меже дрались. Сама-то я не помню, по рассказам знаю. Вы кто помните?
— Не-ет.
— Вон когда было! Вы хотите из-за колхозного драться. Смехота. Они думают: нам нарочно сенца лучше привезли. Да приехали в поле тракторщики, в полюшке все копенки одинаковые — столкнули их на эти самые пены, листы железные, и покатили. Свалили, а сено разное. Давайте наше растащим — мы своих коровок оголодим, вы своих досыта не накормите.
Кузьминские стали было утихать, но на взгорье показался рысак, запряженный в легкие санки. В санках скоро разглядели Грошева и Никандрова. Никандров свернул коня к Макаровой сторожке. Аксюту точно ветром подняло. Подскочила к своей копне, выдернула пучок клевера и побежала навстречу. Она сунула пук клевера в нос лошади. Рысак фыркнул и брезгливо отвернул горячую морду.
— Аа, негоже! Коровам хорошо?!
Метнулась к вылезавшему из санок Грошеву.
— Ты нарочно распорядился нам гнилья привезти?
— Что такое? — насторожился Никандров, отстегивая на оглобле чересседельник.
— Распрягай, я разберусь, — успокоил его Грошев.
Подошел к кузьминской копне, взял горсть клевера, понюхал:
— Дожди чуть подмочили, но это сверху, внутри клевер должен быть зеленый.
— Аа, внутри зелененький! — взвилась Аксюта. — Что же ты своим распорядился привезти и снизу, и сверху, и с боков зелененького, хоть чай заваривай?
— Вы приехали на все готовенькое! — не выдержала Любка-Птичка. — И вам — лучший кусок!
— Возьмем да уедем, — сказала Галя Мамина.
— Тише! — крикнул Грошев, — Скот па дворе голодный ревет. Кормите, ничего не случится.
— Ясно дело, — сказала в его защиту Анна Кошкина. — Раз на раз не приходится. Третьеводни нам такой трухи привезли — выбрать не из чего, у вас доброе сенцо было, но мы не восставали.
— Все равно гнильем кормить не станем! — отрезала Аксюта.
В глазах Грошева заплясали чертики.
— Командуешь? Кто ты? А ну, коль не хочешь, марш отсюда! — Он толкнул ее плечом. Аксюта упала в примятый снег. У Маши потемнело в глазах, задыхаясь от гнева, она сжала кулаки.
— Ты за что ее? Привык нас обижать! Хватит!
— Уйди! — грозно сказал Грошев. — Нахвалил тебя на свою голову.
— Тимофей Антоныч, ты развоевался, как кулак среди работников, — вмешался Александр Князев.
Грошев отступил на шаг и, ища сочувствия у малиновцев, сказал:
— Бабы, что они, право? Я же ничего такого… Какой я кулак, я ваш, деревенский, вы меня знаете, а этот не знай откуда, детдомовский.
Рассерженной гусыней налетела Дуся и, шипя, вытолкнула мужа из тесного круга.
— В чужое дело не ввязывайся, без тебя обойдутся…
— Что за шум? — спросил Никандров, расталкивая собравшихся. — Вижу: сено погноили.
Грошев в сторону отошел. Никандров приказал подвезти к кузьминскому двору сено от телятника и только потом как бы заметил бригадира:
— Вообще, Тимофей Антоныч, живем мы, как говорится, что в рот — то и спасибо. Надо иметь запас кормов хотя бы на неделю.
— Транспорту не хватает, товарищ Никандров, — оправдывался Грошев, — сам знаешь: трактора с машинами на вывозке торфа.
То, что Грошев отступил, возбудило Машу, ходила по двору с ухмылкой, из-под нахлобученного платка блестели глаза.
Когда наконец рабочий день кончился, Маша вышла за ворота и подивилась тишине. С неба неслышно густо падали белые мохнатые хлопья.
— Все пути-дороженьки заметет, — сказала подошедшая Дуся. — Зима. Малиновка скоро одним сугробом станет. — Тихо запела: — Ты подуй, подуй, мать непогодушка… Как хорошо-то сказано. Домой пойдем?
Шли. Дуся смела с выпиравшего живота мохнатые снежинки, словно боялась, что они застудят того, кто в ней был и рос, сказала с откровенностью:
— Переволновалась я ныне, а волноваться мне нельзя, ему повредишь, — и опять осторожно провела по животу. — Через тебя. Что полезла заступаться за Аксюту и моего дурака увлекла. Шурка — он чистый порох, Машка, ты предательница. Тебе жалко кузьминских.
— Дуся, ты в замужестве поглупела, что ль? Ты же не Грошева родня и не Анна Кошкина, чтобы делить нас на Малиновских и кузьминских.
— Машка, замуж выйдешь, меня поймешь. Мы только жить начали. Домище какой — две комнаты, и волюшка вольная. Турнут Шурца из колхоза, прощай все. Он поедет на сторону скитаться, я одна с брюхом останусь. Дай руку, а то, не ровен час, в колдобину угожу — долго ли до греха.
Маша подала руку.
— Ты только о своем.
— В горле сохнет, — сказала Дуся, ловя ртом снежинки. — Я бы сейчас снегу наелась… О ком же мне? Не о кузьминских же. Они сами нас со свету сживут, они, мать сказывала, с первого дня выселкам завидуют. Чтой-то Шуре ради них отношение с Грошевым портить.
— Он секретарь комсомольской организации.
— Теперь и секретари тихие. Грошева сколько шпыняли, сколько на него жаловались, а он как пень, с места ничем не сдвинешь.
— Привыкли Грошева бояться.
— Снегу-то, снегу сколь валит, — ни с того ни с сего проговорила Дуся. — Ты на сугроб похожа. Маша, у людей семьи. Затей что, вдруг опять не ему, а тебе по лбу треснет? Тебе что, у тебя никого — жалуйся.
— Чтобы я жаловаться? Ну, нет. В районе к Грошеву привыкли. Низовцев не видит, что Грошев вытворяет? Летом, когда я им нужна была, Андрей Егорыч пел: «Машенька, дорогая», Кошкина сунулась вперед, про «дорогую Машеньку» не вспомнят. Я всем покажу, какая есть Машка Антонова!
— Больно ты гордая, — тихо сказала Дуся, облизывая губы. — Не уживешься ты ни с кем. А может, лишь сегодня тебя прорвало?
Маша прижалась к ней.
— Надоело жить как в ночи. Встаешь темно, домой приходишь темно, ни просвета, а тут еще…
Нагнулась, схватила охапку снега. К удивлению, снег не был мягким как пух, а был сырой и тяжелый. Маша сбила ком и запустила его в березы. Крайняя береза точно рукавом махнула — хлопьями посыпался снег.
— С парнями полукаться бы.
— Я в снежки отыгралась.
— Ты, Дуся, и в девчонках не очень-то поигрывала. Помни, Дуся, Шурца твоего растревожу.
В суеверном страхе Дуся выставила перед Машей руки с растопыренными пальцами:
— Что ты, что ты! Ты себя губи, а Шуру зачем? У него семья, ты одна.
Маша пропела:
— Одна, да за семерых годна. Эх, Дуська!
— Не к добру ты, девка, развеселилась.
— Так не к добру? — возразила Маша. — Вот домой как проберусь: весь вход снегом занесло. А ты — не к добру.
Утром снег растаял, только на крышах, около построек да в оврагах лежал белыми плешинами. Малиновка капала.
10
За окнами глубокий снег. Снег на крышах, снег на карнизах, снег на деревьях. Тонет Кузьминское в снегу, а в кабинете тепло, уютно, и сам Андрей Егорович сидит в кресле посвежевший, загорелый. Он всего как два дня вернулся из Болгарии. Руководителем делегации председателей колхозов был Калязин. Оказывается, Калязина совсем недавно утвердили директором института проектирования сельского строительства. В поездке Низовцев сблизился с ним и считал, что заимел еще одного хорошего человека, с которым, в случае чего, и посоветоваться не грех — домашняя-то мудрость далеко не ходит.