Ошеломленный ее наскоком, Низовцев рассердился:
— Зачем он сидеть будет около тебя? Видишь, она потерпеть не может!
— Я не про то. Там мать у него, она разобьет нашу жизнь, — готовая заплакать, уже тихо говорила Настя. — Она, ваша хваленая доярка, одну себя любит.
Закапали слезы. Низовцев положил ей руку на плечо.
— Не за тем я его вызвал. Хочу, чтобы вы всей семьей переехали в Малиновку.
— Как? — переспросила Настя. Гога шагнул к столу, но нерешительно остановился посреди кабинета.
— Если мы вам, Георгий, дадим дом Павла Кошкина? Ты знаешь этот дом?
— Знаю. Пятистенок.
Настя ничего не понимала, а поняв, поднялась на цыпочки, обняла Низовцева и поцеловала.
— Спасибо, Андрей Егорыч, — говорила она плаксиво, — ведь мы тоже люди. Не знай как спасибо. Жора, благодари Андрея Егорыча.
Растерянный Гога улыбался, и рот его в улыбке разъехался до самых ушей, а нос еще больше провис над верхней губой.
— Вот для чего я вас вызывал, — облегченно сказал Низовцев. Ныне он был доволен всем, подумал, как бы не забыть сказать завхозу, чтобы он послал Петьку Грызина к Угрюмовой.
За молодоженами захлопнулась дверь. Мысли председателя метнулись к Кузнецу. «Вернуться хочет! Вернуться хочет!» — толклось в голове. Пробовал думать о другом, но непрошено снова ворвалось: «Кузнец вернуться хочет!» Не стерпел, поспешил с ошеломляющей новостью к Алтынову.
— Кузнец, Алексей Куделин, хочет вернуться, — сказал от порога, — просит хатенку. Вот какие дела!
— Кто вернуться хочет?
— Куделин. Прозвище у него — Кузнец.
— А, этот, с выселок, — равнодушно проговорил Алтынов.
— Ты что какой вялый?
— Устал. Андрей Егорыч, скажи откровенно, какой я партийный работник, хороший, плохой? Ну и как человек, что ль.
Низовцев недоуменно посмотрел на секретаря парткома: что это вдруг на него накатило, ответил с запинкой:
— Ну, какой?.. Обыкновенный, бываешь и хороший, бываешь…
— И плохой. Да, для тебя плохой и одновременно для кого-то хороший. Это — с каких позиций судить, какими глазами смотреть. Я всю жизнь книжки читал про настоящих партийных работников, учился у них, но так и не хватило меня быть таким.
Алтынов, должно быть, говорил не столько для Низовцева, сколько для себя.
— Что с тобой? — спросил Низовцев, не понимая его совершенно. — Ты о том, что осенью из-за выселок поцапались? Пустое, не обращай внимания: кто не ошибается! Бывает, сто хороших статей прочитаешь, сколько всего передумаешь, а выхода из тупика не найдешь. Маша дала мне вилы, как сразу многое видно стало! Одни ее осуждали: как посмела пойти на такую дерзость, другие ждали, какую месть я придумаю. А меня занимало иное: знал же, что труд доярки не из легких, но примелькалось все. Раздачу понянчился с вилами, сердце, Иван, жалостью пронизало… Кузнец приедет, хатенку дадим. Георгию Кошкину дали, в малиновской машинно-тракторной бригаде одним трактористом больше стало, его жена Настя в телятницы пойдет, так и будет заполняться вакуум. Нет, что ни говори, а Калязин — умница.
Алтынов сидел со взглядом, устремленным в потолок. Блеснули морозные стекла в кабинете: мимо проехал грузовик. Где-то затренькал трактор. Опустил голову Алтынов.
— Завидую тебе, Андрей Егорыч, под счастливой звездой ты родился, прешь напролом, назад вроде не оглядываешься, но что удивительно — каким-то чутьем угадываешь дорогу. У меня так не получается…
13
Князев и Никандров встретили Машу около дома животноводов, отвели в сторонку. Князев, оглядываясь, полушепотом сказал, что кое-кто из доярок в продовольственных сумках домой жмых таскает, хапуг надо вывести на чистую воду. Завтра намечается рейд, Князев и Никандров включают ее, Антонову, в рейдовую бригаду.
— Нет, — замотала головой Маша, отвернувшись от Никандрова. — Делайте без меня. Кузьминские жмых не таскают, к своим в сумки не полезу. С меня хватит и без того всякой славы.
— Ты комсомолка, передовая доярка, — сказал строго Никандров, — ты обязана восставать против зла, против непорядка.
— Верно, Герман Евсеич, — согласилась она, потупясь.
Никандров не заметил на ее постном лице подвоха.
— Вот, сама признаешься, пассивность, она…
— Мне бы, дуре, всем рассказать, как по ночам один товарищ по ферме бродит, к девушкам пристает, мне бы, дуре, секретарю парткома рассказать, чтобы не проявлять пассивность, а я промолчала. Так мне и надо!
Повернулась и пошла прочь.
— О чем это она? — спросил Князев.
Никандров так набряк, что вот-вот кровь из него брызнет — на лице одни брови белели.
— Кто ее знает.
Маша прошла в приемник — это изолированное помещение во дворе для народившихся телят.
Маша любила маленьких телят. Они, как ребятишки, были разные: одни спокойные, другие нетерпеливые, требовательные, но все они, стоило лишь появиться, принимались поочередно голосить. Маша, нагибаясь, дотрагивалась до высунувшихся теплых мордочек, гладила малышек и говорила:
— Эко они, крошки, есть хотят. Погодите, накормлю.
Принималась поить. Теленок от удовольствия поматывал хвостиком, а то хлестал им себе по бокам. В ведре становилось молока мало, он поддавал мордой, гремел дужкой, ну, готов ведро вывернуть наизнанку. Особенно забавны самые маленькие, что пьют молозиво, пьют они, широко растопыря и слегка согнув непрочные задние ноги, из-под мягкой шерстки острым бугорком торчит крестец. Теленок пьет, а его впалые бока выпрямляются, округляются. А он вытащит из ведра выпачканную молозивом мордочку, мычит: «мы-ы» — себя утверждает.
— Ты маленький, тебе больше нельзя, — скажет Маша, и он вроде поймет ее, довольно мотнув головой, мякнет, подпрыгнет раз, другой, третий — и пошел; прыг-скок, прыг-скок…
Нынче из клеток ее группы не раздалось радостное приветствие «мы-ы». Маша обеспокоенно пробежала по клеткам глазами. Телята стояли, понуро опустив головы. Особенно угрюма была Ласточка, дочь Зари. Ей исполнилось восемнадцать дней, пройдет еще три дня, и Маша передаст ее телятнице. Но передаст ли? С телятами, очевидно, что-то случилось. Маша с тревогой подошла к Ласточке, погладила ее, жалостливым голосом спросила:
— Что с тобой, Ласточка?
Ласточка попыталась вильнуть хвостиком, но тот еле пошевелился.
В приемнике стало сразу темно и неуютно. «Беда», — испугалась Маша. Побежала за ветфельдшером Масягиным. Но на ветпункте висел замок. Оторопело осмотрелась. Подряд возвышались ребристыми шиферными крышами пять дворов — два новых и три старых, подлатанных. Перпендикулярно им стояли два телятника и двор с нетелями. Хоть гадай на пальцах, куда идти.
Обошла дворы — как в воду канул. На Масягина неожиданно напала в сторожке деда Макара.
Войдя в приемник и еще не видя теленка, он смешно похлопал глазами, втянул носом воздух.
— Ты случайно не поила их кислым молоком?
Машу бросило в жар.
— Зачем я буду кислым? Не новенькая.
Масягин вошел в клетку Ласточки, начал осмотр.
— Острый желудочно-кишечный катар, — установил он. — Сегодня совсем телят не корми. Может, обойдется. Лишь бы не паратиф.
Маша целый день не находила себе места. Не было работы в коровнике, шла в приемник. Угрюмо постоит, потужит — и уйдет в дежурку. Обедала и ужинала в столовой, что открыли при доме животноводов.
Утром накормила отощавших телят молоком наполовину с кипяченой водой. Масягин давал им лекарства вместе с отварами. Следующую ночь Маша не сомкнула глаз. Укутывала телят в теплые тряпки, готова была баюкать их на руках. Особенно тяжело болела Ласточка. Она лежала на боку, вытянув тонкие, как палки, ноги. При каждом приходе Маши Ласточка пыталась поднять голову, но сил у нее не хватало.
На третьи сутки Маша ушла в дежурку. В дремоте раза два ткнулась носом в коленки, очнувшись, вскочила, побежала в приемник. Ласточка лежала, откинув голову. Глаза были закрыты. И хотя никто не мог помочь, Маша кинулась за Масягиным.