— Паша, ты случаем не домой?
— Ага, — сказала она, подходя к подводе, — возьмешь?
— Пашка, черт, скучаю по тебе, сам шебутной, но баб люблю хороших. — Егор обнял ее. Она вырвалась.
— Огонь ты, Егор, а живешь с болотной лягвой.
— Постой тут, за лошадью пригляди, — заспешил вдруг, — я в магазин сбегаю.
— Беги, беги, — насмешливо сказала Прасковья, — до аптеки сшастай, поди, Саньке порошков позабыл купить.
Прасковья сощурилась: «Много мы, бабы, для мужиков значим: ишь как Егор переменился!» Ее разморило от духоты. Казалось, что на Урочной и улицы топят: кругом дома, станция завалена бревнами, белым кирпичом, удобрениями; красной стеной тянутся вагоны, и, вдобавок, угарно чадит старый маневровый паровозишко; и песок, кругом песок, от него, должно, и духота — накалился так, что не ступить босой ногой.
Егор вернулся со свертками, с оттопыренными карманами и папироской в зубах. Прасковье сунул горсть карамелек.
— Садись, — тронул лошадь и на ходу прыгнул в телегу. Колеса вдавливались в податливый песок. Лошадь шла тяжело, медленно. Прасковья сняла платок, собрала волосы в пучок, зашпилила. Прощай, Урочная! Припала к охапке свежей травы, приторно пахнущей ромашкой. Вот и опять домой. Зачем? Ведь думала пристать на Урочной. Была на кирпичном заводе, но не по душе пришлась работка — выкатывать вагонетки с горячими кирпичами. И зарплата, что там за зарплата по сравнению с заработком доярки — ерунда! На промкомбинате тоже не понравилось. И этот песок всюду, топкий, вязкий, в холод от него знобит, в жару палит, как из печки.
Выехали за пристанционный поселок, кончился песок. Колеса завертелись легче, лошадь пошла шибче. «Какая чертовщина эта привычка, — думала Прасковья, — две недели на станции прожила, а коровы все мерещатся. Вдруг причудится Заря позади — «муу!», оглянется — никакой коровы; затем стали сны надоедать; будто она, Прасковья, спешит на дойку и все опаздывает, коров угнали в луга — она тужит: ведь не доены, испортятся, и что дядя Матвей их угнал?»
— Кому передали моих буренушек? — спросила с затаенным волнением.
Замахиваясь кнутом на лошадь, Егор оглянулся.
— Обходятся без тебя. Твоя дочь всех доит.
— Не гони, толком расскажи, не одна же?
— Я все сказал: одна справляется. Она лютая.
«Значит, им доченька помогла без меня обойтись, значит, не почувствовали они, как хорошую доярку обидеть. Ладно, посмотрим, что у нее получится», — с обидой подумала Прасковья, стала смотреть по сторонам.
Дорога шла ржаным полем. Седоватые волны плыли и плыли по нему до самого леса, качался на хлебах лас-кун ветер. Прасковья затуманенными глазами глядела на рожь и не замечала, что Егор не сводит глаз с нее.
— Однако ты вспотела, — не выдержал Егор и провел по ложбинке, касаясь ее груди.
Прасковья отвела его руку.
— Ласку Саньке побереги: ты же слово Низовцеву давал.
— Пошли они знаешь куда! — обозлился Егор и хлестнул лошадь. Колеса быстро заныряли в ухабы. Трясло.
— Нечего посылать. Сам Саньку подыскал.
— Кабы я.
— А ты без головы был? — сердито сказала Прасковья. — Ну, живи, живи с Санечкой-душенькой, живи, к другим не лезь.
Прошлое обожгло, обуглило румянцем щеки. Когда Егор демобилизовался из армии, специальности у него не было. Устроился на ферму кормовозом. Там и сошелся с Прасковьей. Прасковья была старше Егора на два года, да и росла у нее дочь, поэтому не мечтала, что он женится на ней, но и не отпугивала. Однажды Прасковью спешно увезли в коневскую больницу с гнойным аппендицитом. Анна Кошкина, решившая давно выпихнуть из дому младшую сестру Саньку, толстую ленивую девку, сдружилась с сестрой Егора Любкой-Птичкой, стала ей и матери ее нахваливать Саньку.
Прасковья лежала в больнице, Егор сидел у Кошкиных в доме. Отец Анны, тогда дядя Антип был жив, поставил на стол бутыль самогона: пей до отвала. Рядом с Егором посадил грудастую Саньку. Чем больше Егор пил, тем чаще на Саньку посматривал. Так он, по крайней мере, сам Прасковье рассказывал. Ну и окрутили. Выписалась Прасковья из больницы, а Егор свадьбу играет. С фермы Анна позаботилась его уволить, Грошев в плотники определил, хотя в ту пору Егор мог топором лишь дрова колоть.
Закаменело сердце Прасковьи. Бывало, встретится Егор, заигрывать начнет, она от него в сторону: «Уйди, а то вилами сброшу», — но с годами сердце отпустило, постарела обида…
В лес въехали незаметно. Деревья слабо шелестели, роняя на дорогу пеструю канву теней и солнечных бликов. Лошадь пофыркивала. Егор резко дернул правой вожжой, и лошадь круто свернула на еле приметный конный след.
— Ты куда? — всполошилась Прасковья.
— Туда! — сказал Егор и обнял ее.
— Боишься, убегу? Так и знай — в последний раз. Я Низовцеву обещание не давала, зато ты давал.
— Заладила одно и то же, — в сердцах сказал Егор. — Плевать я на все хотел.
Он выпряг лошадь на просторной поляне.
— Есть хочется, Паша, обед готовь, тут у меня в телеге все найдешь. Эх, выпьем по чарочке! — он обнял ее, но лошадь наступила на повод, запуталась. — Погоди, я конягу напою, а ты пока закусь готовь.
Он повел лошадь вниз, к ручью, под деревья. Прасковья тоже хотела пить и пошла следом.
По лесистому оврагу бежал из родника, зажатого в липовую колоду, ручей. Соединив ладони в ковшик, Прасковья с наслаждением схлебнула студеную воду, напившись и смахнув с губ капли, поглядела на ноги, они были от самых башмаков до колен в пыли, спустилась ниже по течению ручья и, сбросив башмаки, вошла в ручей; сначала холодная вода обожгла икры, и Прасковья попятилась, но потом ногам стало приятно. Нагнувшись помыть ноги, в тихой воде увидела круглое свое лицо и застыла: поперек лба набрякла глубокая морщина, и у глаз были морщинки, видела она их, конечно, не впервые, но раньше как-то не до них было: ну, появились — и ладно, не восемнадцать — двадцать, а вот теперь защемило: «Старею», — и, сразу потухнув, замутила воду.
К телеге возвращалась вдоль опушки. Высокая трава легонько щекотала голые икры. В сердце стояла тихая печаль по так неожиданно прошедшей молодости. «Ведь вот и знала, что все пройдет, а не верилось, думалось: то когда-то еще будет! Не дойти до нее, до старости, а она вон не за горами, рядом». Вспомнились слова сестры: «Ты, Пашка, любовь в молодости не истратила, вот тебе и нет спокою, только с Егором зря связалась — пустой он человек. Ох, Пашка, стерегись Егора: ему только выпить да с бабой полежать, с какой бабой, я думаю, ему по пьяной лавочке все одно». Верно сестрица говорила. Он, бесстыдник, к самой Анне подбивался, у нее муж, да и сестра она Саньке. И мне он не очень-то к сердцу прикипел. Сколько лет проходила мимо — и ничего.
Никак не могла определить, что у нее есть к Егору такого особого, нравился веселым нравом, бесшабашностью, но стоит ли ради этого с ним жизнь транжирить.
Егор, напоив и стреножив лошадь, привязал ее за колесо телеги. Прасковья видела, как он, озираясь, тревожно ее искал, не увидел, позвал:
— Паша, ты где бродишь? Идем!
Она, как бы убоявшись, что он обнаружит ее, нырнула под кусты и, выпрямившись, быстро пошла в глубь леса. Была даже сладость в том, что тайно, скрыто убежала от Егора, отомстив за обещание, которое он дал Низовцеву. А лес орал:
— Па-аша! Пашка!
«Кричи, кричи, может быть, охрипнешь, — радовалась освобожденно Прасковья. — Ишь, придумал силой в лес завезти. Что я, шлюха? Ничего не выйдет». Разгоряченная мыслями, брела лесом, мало заботясь о том, куда выйдет. Голоса Егора уже не было слышно, она шла и ждала, что впереди вот-вот засветлеет и лес кончится, но он так и не кончался. И тогда начала озираться, пытаясь припомнить места, но лес стоял чужой, незнакомый, ее охватила тревога, желала лишь одного, чтобы до темноты хотя бы в какое угодно село попасть.
Все-таки вышла на свою дорогу. Робко ступила, огляделась, не притаился ли где Егор, — никого, прислушалась — не гремят ли колеса Егоровой телеги. Со стороны Урочной дорога была тиха и пустынна. Прасковья устало тронулась домой, но за поворотом обнаружила груженую машину, в ее кузове на чем-то, застланном брезентом, сидели мужчины. Грузовик, видать, только что выбрался из колдобины: позади из разбитой колеи торчали кусты орешника.