Горит, горит всероссийский пожар, и кто-то усердно греет руки у этого костра... Но кто?
10
На третьи сутки пути, перед самым рассветом, казаки Степан Воропаев и Кирюха Топольсков, потеряв в этом трудном поиске дружка и спутника Панкрашку Глотова, незаметно миновали белые заставы под Гумраком, побросали в глубоком яру погоны и кокарды и выбрались под самые стволы передовых красноармейских секретов в другом виде: при красных звездочках и с вынутыми из тайных зипунных швов справочками-мандатами из мироновского штаба.
А их, надо сказать, никто и не проверял. Здесь, за глубокими глинистыми ярами, были все свои — так считали тутошние красные орлы.
В комендатуре сказали, что гостиница «Иностранные номера» стоит на Александровской площади, там и штаб. Но только спустились к железной дороге и миновали нитки путей, поволокло их с общим человеческим потоком на Скорбященскую, к высокому красно-кирпичному пальцу пожарной каланчи. Туда двигались толпы, выливаясь группами из всех малых улиц и переулков. Ближе к площади человеческая масса густела, зыбилась, молчаливо теснилась к дальним, повитым красно-черными лентами трибунам. Воропаев и Топольсков поняли, что попали в какое-то шествие, и тут около трибун звякнули тарелки духового оркестра, зарыдали медные трубы, и на высоту начали подниматься друг за другом маленькие черные фигурки людей.
— Давай стронем обратно, — сказал Воропаев, подаваясь назад, беспокоя и раздвигая каких-то фабричных граждан, поголовно расстроенных трауром, глядевших в сторону трибун пустыми от душевного непокоя глазами. «Кого хоронят-то?» — раза два спросил он проходивших мимо, но ему отвечали либо в спешке, либо без большой охоты непонятное слово «Ерма...» — и казаки так и не поняли, о ком шла речь.
Притулились около газетной тумбы с кисетом, решили перевести дух. На тумбе было наклеено много различных букв, иногда вкривь и вновь, но шире других гляделось старое, уже изрядно облинявшее от ненастья объявление на серой соломенной бумаге:
Во вторник, 26 марта
В Доме Советов
лекция
РАЗВИТИЕ ЗЕМНОГО ШАРА
прочтет
председатель исполкома совдепа
товарищ Яков Ерман
Маленький зеленый листок рядом оповещал о лекции на французском заводе для любителей искусств — известного поэта и публициста Лапидуса «Народная поэзия и классовая борьба».
— Так гляди, тут тоже этот самый Ерма? Может, его и хоронют? — спросил догадливый Топольсков.
— Пошли все же в штаб, а там поглядим, — прикинул Воропаев.
На Александровской площади, в «Иностранных номерах», размещался не только штаб военного округа, но и Чрезвычайный комиссариат Юга России по продовольствию (ЧОКПРОД), и другие учреждения, так что пришлось побегать по этажам. А толку все равно не добились, потому что кабинеты и даже переходы с лестничными клетками были, считай, пустыми. В коридоре у дверей штаба сидел на табуретке толстый и какой-то распухший солдатик в рыжей щетинке. Винтовку и котелок держал между колен и ел картошку без хлеба. Пальцы левой руки солдата замотаны грязным бинтом, котелок тоже был закопченный и грязный. Солдат оглядел казаков с твердой подозрительностью и сказал, давясь сухой картофелиной:
— Никого нету. Все там… — Кивок, серой папахи относился, по-видимому, в сторону Скорбященской площади.
— У вас донесение. Срочное, — сказал Воропаев.
— Один черт, — сказал постовой. — Придут вечером. Тогда. По ночам заседают, а счас не до того.
— Кого хоронют-то? — спросил Топольсков.
— Да к Яка-Ерма, сказано ж всем было. Яка Ерма!
Казаки молча переглянулись, не понимая тутошнего языка, и пошли вниз но лестнице, переждать, когда придут военные начальники.
— У них тут и язык какой-то царицынский, ни черта не поймешь, — сказал Кврюха Топольсков, — И быстро как-то тарахтит, дьявол!
— Пойдем, схороним усопшего, все одно делать нечего, — по-хозяйски решил Воропаев. И поправил фуражку, под которой лежал у него на голове важный пакет с донесенном.
Теперь у них было стремление, и они скоро пробились в толпе к самым трибунам. Гроба, правда, было не видать, он стоял за человеческой стеной, зато всех ораторов они рассмотрели вблизь, с десяти шагов. Народ к тому же перешептывался, показывали пальцем или кивком головы, называли выступавших или стоявших в переднем ряду на трибуне.
Понравился казакам главный царицынский большевик — Минин, сухой, среднего росточка, но положительный мужчина с большой лысиной и цивильными усами в скобочку. Глаза у него затуманены похоронной мыслью, но все равно думающие, умные глаза. Ясно, он тут отвечал за все, ему сильно расстраиваться нельзя было, как хозяину в доме. Рядом с ним — черная кожанка (по жаре-то!), плоское, лобастое лицо с коротковатыми и все же вьющимися белесыми волосами, глаза открытые с голубизной. Оказалось: член исполкома чекист Дмитрий Павин. Дальше — какой-то кавказец с пронзительными глазами, говорят — комиссар из Москвы, по хлебу... А на краю трибуны здорово выделялись двое военных, в полковничьих летних френчах, только что без погон. Один — с огромной, лошадиной головой, скучными глазами, генерал бывший, но фамилии Носович; другой — непомерно длинный, вроде большевика Ковалева, но с несоразмерно маленькой, птичьей головой и барственным ликом, помощник Носовича, военспец Ковалевский...
Клонясь через трибуну к массе, взмахнул рукой очкастый оратор с козлиной бородкой и нервным носом, обладающий неожиданно сильным, горловым голосом.
— То-о-ова-арищи! Трудящиеся горр-рода Царр-ри-цына! — рявкнул он и снова взмахнул рукой с зажатой намертво фуражкой. — Мы хороним! Сегодня! Лучшего! Самого верного! Сына! Отдавшего жизнь на посту! От руки презренного врага! Злобной толпы! Кулацкий обрез! Имя его пребудет бессмертным отныне и до полной победы мировой революции, которая уже не за горами! Мы стоим у гроба товарища Якова и клянемся отомстить морями крови всем врагам пролетариата, нашим врагам, врагам мировой революции! Яков Ерман был... и остается...
— Сам... Троцкий... — прошептал кто-то рядом, зачарованно выглядывая из-за плеча Воропаева.
— Местный был человек-то, убитый? — спросил шепотом Топольсков, не поворачивая головы.
— Приезжий, но... голова! Председатель! Меньшевиков этих, бывало... месил, как котят! Дружок самого Минина!
— А Троцкай?
— С Москвы, самый главный тут.
Воропаев одернул друга за локоть, и тот смолк, проникаясь всеобщим чувством скорби и той идеей, что владела сейчас этой душевно единой и доверчивой массой городского люда. Жалко при этом было и сгибших за эту весну товарищей-полчан и только вчера схороненного в буераке Панкрашку Глотова.
Люди сказали с трибуны все те слова, которые следует говорить в подобных случаях, и спустились к гробу. Многие не поместились у гроба и свежевырытой могилы, расступились вширь и потеснили других. Троцкий и Минин как-то стушевались в толпе, а двое военных — военрук Носович и его помощник Ковалевский — оказались прямо перед вестовыми казаками Воропаевым и Топольсковым, прижимались к ним спинами в чистых полотняных тужурках. Казаки, сами пропыленные и пропотевшие на июльской жаре, слышали вблизь свежий запах новых портупей и хорошего мыла, а также и терпкого спирта от бритых генеральских скул и подбрудков над стоячими воротниками. Было в этих военных нечто усвоенное от юнкерского училища, а может и пажеского корпуса, раз и навсегда вышколенное годами воинского устава; даже без погон и орденов в них угадывалась та военная косточка, которую редко обнаруживали высокие командиры из бывших рядовых. Казакам отчасти лестно было стоять вплотную к таким высоким чинам, которые не без причины, оказывается, отсутствовали в штабе.
Человека, которого хоронили, тоже было, конечно, жалко, как и всякого убиенного красного бойца, тем более что погибший в свои двадцать два года не успел даже жениться, говорят, и, стало быть, не взял от жизни, считай, ничего, что положено взрослому мужчине...