В Главное управление казачьих войск
13 августа 1906 года. № 268.
По поступившим в Министерство внутренних дел сведениям, подвергнутый задержанию подъесаул Миронов, будучи освобожден из-под ареста по распоряжению наказного войскового атамана, 14-го, минувшего июля, вернулся в означенную станицу и, встреченный толпой местных жителей, обратился к ним с речью, в которой благодарил за свое освобождение, указывал на необходимость скорейшего созыва Государственной думы и выражал готовность снять с себя мундир и ордена, лишь бы иметь возможность стоять за народ, как он выразился. По окончании речи толпа проводила Миронова с пением революционных песен...[4]
Из Донесения Донского жандармского управления в департамент полиции
...24 июля на митинге в станице Усть-Медведицкой говорил речь к пароду освобожденный из тюрьмы студент Агеев, причем указывал, что Государственная дума распущена неправильно, она добивалась для народа земли и воли...
Подъесаул Миронов, сотник Сдобнов, студенты Агеев и Скачков и дьякон Бурыкин продолжают вести агитацию среди населения.
16 июня крестьяне слободы Михайловки Усть-Медв. округа постановили арендовать у местного помещика Себрякова землю по 50 коп. за десятину... Явившийся было полицейский пристав Караченцев арестовал зачинщиков, но толпа отбила арестованных, причем приставу был нанесен удар в голову.
...В ночь на 23 сего июля в окружной станице Нижнечирской были разбросаны гектографические прокламации под заглавием «Народу от народных представителей», экземпляр которых при сем представляется. Никто из лиц, бросавших прокламации, не задержан[5].
Из газеты «Царицынский вестник» от 23 сентября 1906 г.
Усть-Медведица, области войска Донского.
После июльских грандиозных митингов наш Усть-Медведицкий округ попал в опалу. Теперь в окружной станице расквартировано 2 сотни «верных» оренбургских казаков, которые нехорошо себя чувствуют среди «крамольного» казачьего стана... На охрану из Усть-Медведицкого округа почти ни один казак не согласился. Во многих станицах по приговорам станичных сходов запрещено наниматься в охранники. На тех, кто приходит с усмирений или охраны, смотрят, как на врагов...
Глубокой осенью, когда, по мнению полицейского ведомства, в России наступило некоторое умиротворение и поулеглись страсти, Филиппа Миронова вызвали в окружное правление и вручили предписание войскового наказного атамана прибыть незамедлительно в Новочеркасск, ввиду «истечения отпускной льготы и назначения на новое место службы...».
Миронов понимал ясно, что в этом обыденном служебном предписании, как это часто бывает, заключен был великий обман: его попросту вызывали в суд — уголовный либо суд чести, безразлично, — но в такой форме, чтобы не встревожить станицу, не дать повода служилым казакам к какому-либо возмущению. Начиналась для него новая полоса жизни.
Вышел из правления и направился почему-то не к дому, а в сторону пристани, к береговому обрыву. Отсюда открывался с высоты широкий и дальний обзор всей задонской низменной равнины, охваченной желтым и красным огнем займища, еще не сбросившего листвы, и донской быстрины. Хотелось постоять тут, над отвесной кручей, уединенно, как бы даже в тайне от окружающих, чтобы отойти душой и поклониться всему родному краю перед неминучей и долгой разлукой. В кармане лежала всего-навсего бумага с печатью, а на самом-то деле это был сокрушительный удар поддых, в самое дыхание, чтобы человек оторопел хоть на мгновение, а потом задумался и осознал: жизнь мизерна и быстролетна, а суть ее укладывается в иные веки целиком в потертый и пустой кошелек. Если, допустим, живешь ты не сам-перст, а большая семья у тебя на плечах, дом, офицерский послужной список с просроченным уже повышением по службе... Но Миронов знал все это наперед и потому видел в жизни совсем иной смысл. Как всякий человек от земли, он не был подвержен соблазну легкого успеха и легкой жизни.
Но душа болела, искала приюта, быть может, в самой бесприютности осеннего простора с серым небом и криком отлетающих журавлиных стай.
Стоял Миронов над многосаженным обрывом, на страшной высоте, сняв фуражку, и ветер трепал и сбрасывал на лоб и лицо его высокий, густой зачес. Сладко ныли суставы и предательски пела под сердцем острастка высоты, хотелось вдруг жуткого, смертельного падения, как взлета. Тихо погромыхивала за Доном последняя в этом году гроза. Сквозь шум ветра, золотое и рдяное кипение листвы, от тополей и верб, от притаившихся в займище чаканных музг, от дальних хоперских излучин достиг его слуха невысказанный, немой, но понятный в его положении вопрос:
— Чем заплатишь ты за огромное и ни с чем не сравнимое счастье быть человеком, Миронов?..
С ответом спешить он не мог. Безбрежный и дорогой ему мир открывался во все стороны, и забот житейских много возникало за плечами, и ставка была слишком велика. Стоял молча, подняв сухое, словно выкованное, лицо к небу, и слышал отчетливо, как сами донские волны, и посвист ветра, и жесткие осенние травы прошептали ответ отрешенно и неумолимо:
— Жизнью. Только одной жизнью...
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Два креста серебряных, с Георгием и Славой, а третий — могильный, из сырого карпатского граба, — судьба горькая, казачья, на долгой и бесславной, трижды проклятой германской войне...
В конце декабря, почти в самый канун нового, 1917 года, в ночном поиске над стынущей речушкой Рымник, в отрогах Восточных Карпат, погиб юный хорунжий командир конной разведки и сын помощника командира полка Никодим Миронов.
Ночь была сырая, холодная и непроглядно-темная. Казачий разъезд, дерзко брошенный в глубину неприятельской обороны, неожиданно напоролся на кинжальный огонь пулеметной заставы и беспорядочную ружейную пальбу вдоль речного русла. Разъезд спешился и начал немедленно отходить — ощупью, молча, и тогда же сразу обнаружил потерю командира...
Было в отцовском сердце, по-видимому, ощущение беды, потому что в эту ночь сам Миронов не спал. Когда ударили тревогу, а первая и четвертая сотни кинулись седлать лошадей, надсадный рожок горниста вдруг пронзил душу дурным предчувствием. Вбежавший подъесаул Дмитриев, командир первой сотни, дежуривший по полку, докладывал обстановку и срыв ночного дела напряженно-спокойным голосом, но Миронов уже понял всю необратимость случившегося. Накидывая портупею и затягивая ремни, спросил бегло: «Убит? Ранен?» — и подъесаул коротко, с безнадежностью махнул рукой, сжимавшей плеть с подобранным концом:
— Потеряли. Тьма...
Только еще голубело, туман густо заволакивал передний край, зимние щетины Карпатских гор. Выл страшный, безоглядно-нерасчетливый бросок двух озверевших от ярости казачьих сотен по склонам горной лощины, остервенелая встречная дробь неприятельских пулеметов, горячка слепой и уже бесполезной атаки. По рядам, по движению полка — рассыпной и горячий, зовущий на смерть хриплый шепот: «У Миронова сына убили!..»
Кажется, впервые за все годы службы, за две неудачных кампании — против японцев и против австро-венгров — войсковой старшина Миронов потерял голову. Он кинулся карьером впереди казаков, на пулеметы, ради сына и ради отмщения за все неудачи войны, и казаки бросились за ним доверчиво и храбро, зная, что он еще ни разу не ошибался в боевых переделках, веря в его удачливую, счастливую звезду.
Мертвого Никодима отбили у австрийцев, уже полураздетым и ограбленным. Вырубили в ярости их заставу, но и свои потери были на этот раз неоправданно велики, и тяжким для Миронова и всех казаков было возвращение из ночного боя.