Осень огромным рыжим веником сметала последнюю позолоту с хилых привокзальных топольков и корявых акаций, мела пыль по щербатому перрону, поднимала в вихрях обрывки газет и клочья старых афиш. Ветер был режуще-пронзительный, холодный, с песком — из-за Волги.
Иван Тулак и Тая Старикова стояли на железном виадуке над путями, прощались. Она выздоровела, чуть-чуть набралась румянца на впалых, чахоточных щеках, уезжала по мобилизации в группе товарища Ворошилова, а Тулак ее провожал. Он был в этот день почти свободен: сдал дела в Царицыне по приказу наркомвоена Троцкого и назначался вроде командовать так называемым Степным фронтом в районе Котельникова и по калмыцким зимовьям, где зашевелились мелкие повстанческие группы. Но фронта еще никакого не было, отряжались пока резервные части, Тулак чувствовал себя в негласном отпуске. На виадуке было ветрено и холодно, но так лучше было стоять — в отдалении от людей, поговорить и попрощаться хотя и на виду у всех, но все же — без посторонних. Сказать о возникшем между ними запретном чувстве (какая, к черту, любовь в такое кругосветное время!..), поклясться в верности, пообещать друг другу скорую встречу после войны, высказать наболевшее за последние дни и недели. Тая куталась в пуховый платок и новую, подростковую шинельку, Иван укрывал ее собой, своими широкими плечами от пронизывающего ветра и пыли. Сам он был в кожанке, и плечи его еще прикрывал старый казачий башлык рыжей верблюжьей шерсти.
— Ты, Ваня, найди меня после... а? Когда вся эта заваруха кончится, — по-бабьи просто просила Таисия, просунув свои руки в варежках ему под локти. — Найди, тебе это проще будет, Ваня. А то ты вон все куда-то в сторону глядишь. То ли жалко разлучаться, то ли другой какой камень на душе. Ну, куда глаза-то отвел?!
— Я... внутрь себя гляжу, Тая. Внутрь себя, — сказал хмуро Тулак. — Беспокойно на душе, понимаешь. И от вашего этого эшелона, и от всего другого.
Она вздохнула понятливо, чуть отстранилась. Большие заботы и ей не давали покоя, да она в них даже и самой себе не всякий раз признавалась. Теперь разлука обострила чувства, губы сами по себе расклеились на холоде:
— В сам деле, Ваня, чего же это они шматуют штаб? Сталин недавно уехал, не поладил с Троцким, а тут Ворошилова куда-то вздумали отсылать. Кто же армией командовать будет? Говорили — Жлоба?
Так не только говорили, насколько знал Тулак, но так уже было решено. Стальная дивизия, которую привел Жлоба из-под Невинномысской, по составу была целой армией, с пушками и пулеметными тачанками. Он спас Царицын, его представили к ордену Красного Знамени, выдвигали далее в командармы 40-й...
— Нет, — сказал Тулак хмуро. — Другого кого-то нашли. Жлоба сидит под арестом, его Троцкий отдал под трибунал, грозится расстрелять. Вот какие дела, Тая. Без очков и не разглядишь, что оно такое делается.
— Как же так? За что?
— За самовольное оставление позиций на Кубани. Так вроде кричал в штабе, слюной брызгал. Ребята переказывали...
— Да разве Жлоба — самовольно? Был же приказ штаба округа вроде? Я и то слыхала.
— Черт их поймет! Сорокин вроде не позволял ему уходить, у них там решение было: отходить скопом на Кизляр и Астрахань. А Жлоба снялся и пошел на Царицын, нашинский приказ-то уж в пути к нему подоспел...
— Вон как! За это он его и арестовал? Теперь чем же дело кончится?
— Не знаю, — сказал Тулак хмуро.
Помолчали.
Сверху была видна вся суета перед отправкой эшелона. В переднюю теплушку грузили дрова и уголь, вносили мешки с продовольствием, на замыкающей платформе укладывали ящики с боезапасом. В штабной вагон приехал сам Ворошилов.
— Ну... — сказал Тулак, обнимая узкие и податливые плечи Таисии, целуя ее в холодноватые, обветренные губы. — До встречи, Тая. После войны. Побереги себя, родная, не забывай, что ты все-таки женщина. Ага. И — завидная к тому, женщина что надо!
У нее на черных ресницах закипели слезы. Сказала, не вынимая рук из-под его теплых подмышек:
— Ты, Ваня, найди меня после. В Москве! Я тебя тоже буду искать всей душой. А то — холодно как-то в жизни, неуютно. Слышишь?
— Слышу.
— Ну, мне пора. Паровоз уже прицепили.
— Иди, — сказал Тулак. — И не забывай все же писать... Прямо на штаб нашего фронта. Лады?
Она кинулась еще раз ему на шею, обмочила слезами усы и теплый верблюжий башлык на груди, потом откинулась, зажмурив глаза, и так, зажмурясь, пошла вниз по лесенке.
— Не оступись! — крикнул вслед Тулак.
Паровоз давал свистки к отправке.
4
Лиза Меламед, невенчанная молодая вдова Якова Ермана, пролежала в больнице на Дар-горе до глубокой осени. Ее рана, как сказал еще старый земский врач из Камышина, была неопасной, но беда была, собственно, в глубоком нервном потрясении, едва не стоившем ей жизни.
Пока она поправлялась, из палаты ушла и яростная пролетарка Тая, с которой трудно было сойтись, выписался и сосед на инвалидном костыле, по фамилии Овсянкин, ушел на продработу в деревню. За это время в больницу дважды дозванивался сам предисполкома товарищ Левин и просил не спешить с выпиской девушки, поддержать вниманием и передачами от наркомпрода. У нее поблизости ведь не оказалось ни родных, ни знакомых.
А когда ей уже невмоготу стало скучать в отдельной палате, у подслеповатого окна, когда жизнь исподволь стала обретать цвета, запахи и звуки, Левин разрешил ей выписаться, устроив до времени в свой секретариат.
Вообще-то до нынешнего, несчастного года ей, сказать по чести, очень везло в жизни. Хотя бы потому, что родилась она не в каком-то полесском захолустье, а в столице огромной, богатой и потому ужасно незащищенной страны России, на Малой Охте в Санкт-Петербурге. Для дурачков же их люди усердно распространяли версию о какой-то «черте оседлости»... Папа ее был, конечно, не миллионер Цейтлин, но все-таки состоятельный человек и одно время собирался даже уезжать в Америку, чтобы основать там свое дело, или, по-ихнему, бизнес. Переехали в конце концов на Украину, так что гимназию Лизе пришлось заканчивать в Екатеринославе, где она и познакомилась с Яшей. Именно к этому времени она стала хорошенькой смуглолицей девушкой с роскошными волосами, как у библейской Далилы. Волосы эти пришлось недавно обрезать, но это ничего не значило, просто мода.
Революция все перепутала, но и открыла новые возможности. Яша учился в Петроградском политехническом институте, и Лиза отважилась в одиночку броситься за ним в родной город...
Здесь ей временно и немножко не повезло. Она не застала Яшу в городе (председатель Петросовета Зиновьев зачем-то заслал его со студенческим отрядом в далекий уезд на Волге, в заплеванный подсолнечной шелухой и воняющий прошлогодней таранью богоспасаемый Царицын...). И Лизе, хотя и временно, все же пришлось окунуться в общинную жизнь.
Молодые коммунары (в большинстве это были продработники, курсанты и служащие массы учреждений, появившихся в несколько дней, из молодых) занимали дорогие в прошлом меблированные комнаты на Мойке, там была даже теплая вода в трубах и нормальный паек. Жили, как они считали, без мещанской рутины и даже любовь объявили пережитком собственнического мира. В соседнем доме-коммуне шел яростный спор, будет ли при коммунизме существовать любовь. Большинство склонялось к мнению Моньки Шавера, что при коммунизме люди будут жить высокими общественными интересами и для такого мелкого чувства, как любовь одного мужчины к одной женщине, там места не будет...[45]
Конечно, Лиза, умная девушка, понимала, что тут все не просто. Половая свобода представлялась им, видимо, необходимой частью социальной свободы. В двадцать лет все это беспутство не только нравилось, но прямо засасывало ребят. Никто из них не думал, что будет же он когда-то и пожилым, в той поре, когда захочется уюта, покоя, семейного тепла в окружении детей и внуков, как говорил иногда ее отец... А он ведь был умный старик!