Миронов понимал, о чем хотел сказать Крюков, но он не мог понять и принять его растерянности и даже испуга. В какие, собственно, времена Россия жила без тревог и опасности порабощения?
— Чехов, конечно, велик, Федор Дмитриевич, но... по-моему, и Чехов, и вы, Федор Дмитриевич, все это преувеличиваете. Не знаю, почему у вас такая растерянность, у писателей. Будет же у нас какая-то власть. Учредительное собрание, например, или Дума, Совет! На дворе ведь двадцатый век! Да и мы еще живы, можем, при случае, это «сальное одеяло» и сдернуть в один мах, полюбопытствовать, что там за «гидра» притаилась. Не царское время!
— Да, да, конечно... — с безнадежностью вздохнул Крюков, понимая, что не может переубедить в чем-то главном Миронова, и, отойдя от окна, тихо поставил чеховский томик на место, в плотный ряд других книг.
Он сел к столу, вооружился вилкой и больше уже не пытался заводить разговора «на общественные темы». Только к концу обеда, почти что некстати, вдруг ополчился на сторонников безграничного гуманизма (западного, впрочем, толка), вспомнил какие-то давние дебаты еще в Первой думе:
— Очень много, знаете, желающих со стороны... гм, «помочь России».. Мы как-то не придавали этому значения. Когда Дума однажды поставила вопрос об отмене смертной казни, то на одном из заседаний депутат Кузьмин-Караваев огласил телеграмму просвещенного француза и знатока России некоего Леруа-Болье. Так вот этот доброжелатель хотел авансом, так сказать, поздравить Думу с предстоящим актом милосердия и ускорением прогресса в России... Они всегда были заинтересованы в нашем «прогрессе», и как-то никто не вспомнил у нас, что во времена недавнего голода от неурожая ни одна собака у них не пошевелила пальцем! Но тут... такая, видишь ты, заинтересованность всяких Леруа, чтобы в России преступник оказался безнаказанным, чтобы поскорее заварилась каша по ихнему вкусу.
— Какая тут связь с нашим разговором? Трудно улавливаю, — признался Миронов.
— Самая прямая! — сказал Крюков. — Не хочу, представьте, управления России по рецептам Леруа-Болье, ну и присных с ним.
— Можно даже согласиться с вами, Федор Дмитриевич, — сказал Миронов. — Но, с другой стороны, нельзя же всю глубину общероссийских вопросов ныне сводить до уровня донской автономии. Нынче, мне кажется, не так важно быть при войсковой булаве, как при своей голове!
— Да, да. Вижу, Филипп Кузьмич, что окопная среда повлияла на вас необратимо, — вздохнул Крюков и начал откланиваться.
Это был разрыв.
После отъезда Крюкова Стефанида Петровна молча собрала со стола, сняла фартук и, подойдя к мужу, положила обе руки ему на плечи, просяще и почти что с мольбой посмотрела в глаза. Она чувствовала внутреннюю тревогу мужа, и сама больше его пеклась о будущем семьи, судьбе детей.
— Кузьмич, еще и еще раз подумай, стоит ли ссориться со старыми-то друзьями? Павел Михайлович Агеев, уж он ли не умница, по твоим же словам, или вот Федор Дмитриевич, ведь сколько помним его, он — по столицам, да с какими людьми, сам же рассказывал мне про Короленко, про Горького... Да и здешний круг, предводитель дворянства Коротков самого хорошего о тебе мнения... Ради бога, поостерегись же, прошу в какой раз тебя, милый мой, разнесчастный мученик! Ну, обещай, прошу.
— Хорошо, хорошо, Стеша, — сказал Филипп Кузьмич, лишь бы отделаться от жены. Она, подобно многим донским женщинам-казачкам, не умела лгать и притворяться, эти ее попытки объясниться с мужем выглядели почему-то неискренними, вынужденными, она больше теряла в них, чем приобретала, поэтому он и хотел избавить себя и ее от выяснения отношений. — Пока буду в станице, обещаю тебе не вмешиваться никуда... Слышишь?
— Ты и сам не веришь своим словам, — начинала всхлипывать она.
— Ну, поверь хоть ты, ради бога! И этого ведь достаточно.
— Если бы, если бы только от меня и зависело... — Стефанида прятала лицо в платок и шла в свою комнату, падала на колени перед иконами.
7
Неожиданно в станицу Усть-Медведицкую пожаловал сам войсковой атаман, генерал Каледин. К этому времени по станицам еще мало кто знал — разве что телеграфисты и высокое начальство — о состоявшемся недавно в Петрограде государственном совещании, на котором Каледин имел важные переговоры с генералами Корниловым и Алексеевым. Но именно в связи с этими переговорами и возникло у атамана решение объехать некоторые станицы родного Дона, поговорить со старослужилыми казаками, разъяснить сложную обстановку в столице и выработать предположительные меры против растущей революционной волны.
Пока в старой Воскресенской церкви шло торжественное богослужение, на площадь прибывали все новые посланцы с дальних улиц и окрестных хуторов. Толпились тут не только степенные и заслуженные старики, почему-либо не попавшие в церковь, все как один в почищенных мундирах, с крестами и медалями за службу, но и хмурые фронтовики в расхристанных ватниках-поддевках, и нарядно одетые дамы вперемешку с учащимися реального, и служилая интеллигенции, и учительство, затянутое в парадные сюртуки; гомонили веселые казачки в белых платочках и тесных кофточках с рюшами и оборками, прислуга из богатых домов, дорвавшаяся до узелков с подсолнечными и тыквенными семечками, летели под ноги шелуха и конфетные обертки — праздник! Сверхсрочники местной команды, поставив в козлы винтовки, ждали в вольном строю начала парада. Алели лампасы, блестели сапоги, на фуражках взблескивали овальные кокарды.
Торжественный молебен отслужил сам архиерей, затем дьякон провозгласил многая лота правителю Дона, и церковный хор дружно пропел здравицу. На паперти засуетились. Постаревший, но все еще усердный пристав Караченцев приказал освободить проход.
Дородный, внушительный ликом и осанкой Каледин вышел под восторженные крики «ура» в сопровождении большой свиты духовенства, окружного и станичного начальства, разодетых в белые платья и пелерины дам. Он улыбался, склонив голову, и, проходя по плацу, доброжелательно приглядывался к толпившимся вокруг него станичникам. Юные гимназистки, в белых передничках, радостно-счастливые и смущенные, преподнесли Алексею Максимовичу Каледину букеты полевых цветов. Начальник местной команды, престарелый и грузноватый есаул, отдал рапорт, начался парад. Затем атаману подали лакированный фаэтон окружного атамана Рудакова, и он со свитой проследовал к станичному правлению, где была назначена встреча с выборными станиц и хуторов.
Зал для заседании, или «майдан», как его называли в правлении, на этот раз не смог вместить всех желающих. Поэтому было приказано открыть все окна и двери двусветного зала, и толпа на площади могла бы слышать каждое слово атамана. Стариков пропустили вперед, в ряды георгиевских кавалеров и офицеров-фронтовиков. Сюда попал и отец Миронова, Кузьма Фролович, и сын самолично уступил ему место, отодвинувшись в конец ряда, в кружок гомонящих фронтовиков. Окна заслоняли ветки пыльных акаций, молодежь снаружи висела на подоконниках, на сцене и в зале было душновато — сход как сход.
Наконец устроились за столом и окружной Рудаков, и станичный Емельянов, и предводитель местного дворянства Коротков, еще какие-то чины, и тогда Миронов увидел выходящего на сцену Каледина, а следом за ним председателя войскового круга Павла Михайловича Агеева. Захотелось даже окликнуть старого друга, заметно набиравшего авторитет в Новочеркасске, умело побивавшего консервативную часть круга (так называемую «черкасню» головного на Дону округа) популярным ныне умеренным демократизмом и лозунгами февраля, обещавшими Донской области какую-никакую, но автономию и сохранение некоторых земельных и обрядовых традиций. Павел Михайлович сел за столом президиума по правую руку от войскового, и Миронов лишь кивнул ему и сдержанно усмехнулся.
Рудаков заговорил сразу о возвращении революцией исконной вольности Донскому войску, выборности властей сверху донизу, готовности казачества нести верную службу матушке-России. Умышленно сбился на скороговорку, дабы поскорее представить присутствующим Каледина.