Справа — Николай Степанятов, тоже молодой, но уже заматеревший в строевой службе казак, недавно получивший чин подхорунжего за храбрость, полный георгиевский кавалер, с тяжелым и решительным взглядом черных глаз, в которых жила врожденная отвага, готовность идти хоть к черту на рога, не оглядываясь, очертя голову. Сжигаемый воинским честолюбием и преданностью командиру, Степанятов готов был в поиск не столько по охоте, сколько по привычке выполнить приказ и даже умереть.
И посреди них, плечо в плечо, стоял Никодим, родной сын Миронова, чуть небрежно глядя перед собой, и в глазах его была та самая ранняя, озорная, гордая сметка, которой он более всего походил на отца и благодаря которой в свои восемнадцать лет носил уже два серебряных Георгия в петлице, был баловнем и любимцем своих казаков. Он был весь в отца и думал, верно, что и ему светит в жизни та же неизменная воинская удача, что до сих пор светила отцу. Он хорошо знал и главный отцовский завет: «Сделай дело чисто, победи и — спаси казаков от лишней крови. Тогда тебе почет, и слава, и доверие подчиненных, которое само по себе все и решает в опасную минуту».
«А почему не пойти? — читал в его самонадеянном взоре отец. — Разве это первый или последний раз? Ведь война еще не кончена, еще много нам ходить в разведки и поиски, нарываться на встречные разъезды, джигитовать на виду у врага. Разве не правда, отец?»
По росту, выправке, дерзким глазам и аккуратному темно-русому чубу Никодим как нельзя лучше подошел бы в «атаманцы» — лейб-гвардейский полк, конвой ее императорского величества. Но — только рядовым. Офицеры-атаманцы все были из прославленных дворянских и сословно-казачьих фамилий: Иловайские, Каргины, Ефремовы, Грековы и Поповы. А у Мироновых на роду написаны армейские полки, передовые позиции и ночной поиск по тылам врага. Вечно сражаться и вечно умирать первыми во славу казачества, во славу России...
Он мог бы поступиться гордостью, Миронов, поберечь сына. Наверное, мог бы. Но он поблагодарил Алаева и Степанятова, пожал им руки, а родного сына задержал. Строго глянув на молодой русый чубчик и редкие, едва пробившиеся усы, сказал тихо и доверчиво, с надеждой: «Пойдешь ты, Никодим. Надо хорошо, зорко пройти, поберечься. Ночь будет темная».
И великая радость брызнула из глаз Никодима! Даже молодой румянец от волнения, как бывало у Стеши, залил щеки. Его выделяли среди бывалых вояк доверием! Отец ни за что не поступится мнением, значит, он уже полностью доверяет ему! Никодим прикоснулся ладонью к краю папахи и сказал с благодарностью, почему-то вкрадчиво, почти шепотом: «Спасибо, отец. Не беспокойся». — «Иди, — сказал отец, и снова напомнил: — Смотри, ночь будет темная, надо чаще спешиваться...»
Ночь была непроглядно темная, роковая, как провал в никуда, в смерть. И вот все уже кончилось — у него теперь не было сына.
И только ли у него одного?
Надо было все-таки сдержать себя, писать рапорт в штаб дивизии и, может быть, письмо домой, в станицу, чтобы загодя предупредить всех, в особенности ее, Стефаниду... Она провожала их на войну, обоих — мужа и сына, провожала с надеждой. Перекрестила каждого любящей рукой: «Спаси вас господь, родные вы мои...»
Она ждет вестей с войны, от мужа и сына.
Вся Россия теперь ждет вестей из армии. Армия ждет вестей из Петрограда...
2
Январь нового, 1917 года прошел, и начался февраль, но не было перемен, которых «ждали. Белые вьюги пеленали глухо молчавшую, изверившуюся уездную и губернскую Россию. Околдованно каменел в неподвижности и сам Петроград, прикованный вниманием к ставке и Царскому Селу...
В казармах столицы замечалось между тем некоторое передвижение казачьих частей. Лейб-гвардии Атаманский полк, личный конвой императрицы, как поголовно «обольшевиченный», был выдворен на фронт. В то же время 1-й Донской генералиссимуса Суворова казачий полк, с первого дня бессменно пребывавший на позициях, получил новое наименование «полка его величества» и отводился на длительный отдых в Петроград, заняв опустевшие казармы у Обводного канала, принадлежавшие ранее атаманцам.
Сначала был служивым отдых и вольное хождение в город, казаки радовались. Старые кадровые офицеры полка получили даже краткосрочные отпуска. Но тут в городе стало неспокойно, пришлось ходить в наряды не только по веселым улицам, но и на сумрачные, закопченные заводы, где шумели и волновались рабочие. По казармам начался ропот: какой тут к дьяволу отдых, когда на таком дежурстве, если не нынче, то завтра голову запросто снесут булыжником, либо железякой, и никто не заплачет, кроме родимой мамаши на тихом Дону?..
Первая и шестая сотни отказались получать плети-нагайки, завезенные в полк. Ввиду того, что командир шестой сотня хорунжий Бирюков находился в отлучке, командир полка генерал Троилин вызвал для объяснения временного сотенного, подхорунжего Филатова.
Макар Герасимович Филатов, казак хутора Дуплятского, что на речке Касарке, у самой границы с Воронежской губернией, славился в полку исключительной храбростью и талантом в разведке, за что имел полный бант Георгиевских крестов и дослужился до подхорунжего. В сотне многие были из его хуторян, с которыми он чаще всего и ходил в разведку. Знал он каждого в лицо, по склонностям, и мог даже сказать, у кого из них под подушкой ныне хранится подпольная прокламация.
На вопрос генерала, почему казаки отказываются получать нагайки, подхорунжий Филатов доложил по всей форме, что кони у казаков порядочно отдохнули и подкормились, овса пока что, слава богу, хватает, а скакать на них особо даже и не приходится, поэтому сотня и пришла к единому выводу, что плети-нагайки могут быть лишней обузой и материальной отчетностью...
— Кони справные, ваше превосходительство, — подтвердил подхорунжий, упорно добиваясь понятия, что плеть — вещь, неотъемлемая от лошади.
Четыре Георгия с медалями и золотой шеврон на рукаве подхорунжего спасли его от неминуемого разноса. Генерал Троилин давно командовал полком, знал про боевые заслуги дерзкого казака и по-своему любил его. К тому же он считал себя образованным человеком, говорил стоя, подчеркивая уставное уважение к георгиевскому кавалеру.
— Ценю ваш юмор, подхорунжий, но... — тут генерал сделал рассчитанную паузу и мельком глянул в окно, как бы приглашая Филатова здраво оценить обстановку за пределами гвардейских казарм. — Но положение в столице, как вы знаете, весьма неспокойное... Я бы сказал даже: опасное, на-э-лек-тризованное положение, подхорунжий. И если толпа двинется с окраин на ближние улицы, а может быть, и на эти казармы, то — что будете делать? Уговаривать полюбовно, может быть, или — чего хуже — стрелять по живым душам из карабинов? Зачем проливать христианскую кровь, если можно обойтись старым обычаем и домашними средствами?
Подхорунжий держал руки по швам. Молодой, двадцативосьмилетний, со смышлеными глазами, тонким, почти интеллигентным лицом и жиденьким чубчиком, неприличным для лихого рубаки, — какой-то странный, в общем, казак и еще более странный, недовыпеченный прапорщик...
Филатов уловил генеральское впечатление о себе, сказал сухо, не принимая доверительно-фальшивого, чересчур любезного тона:
— К тому же, ваше превосходительство, казаки стоят на заслуженном в боях отдыхе. Залечивают ранения. А с комитетчиками управятся жандармы и полиция. Нам это не с руки.
Подхорунжий дерзил, но генерал Троилин, обласканный недавней милостью государя, не хотел скандала.
— Кто именно отказывался получать нагайки? — сухо спросил он, уклоняясь от нелепой и странной полемики с младшим чином. — Надо немедля выявить зачинщиков. Я поручаю это вам, подхорунжий. Ступайте. — И поправился вполголоса: — Вы свободны.
«Выявить зачинщиков!..» — как только им не надоест!
Макар Филатов в свои двадцать восемь лет так много успел наработаться в поле, на нищем хоперском наделе в четыре десятины, на зимней рубке хвороста, на пашне и косьбе, так умаялся в окопах и осенних переправах через реки — причем переправах в тыл противника, а не к теще на блины! — и, главное, так много повидал крови, человеческих страданий, залечил и свою не одну рану, что мир для него как-то поблек, потерял всякую привлекательность. Между людьми все более накалялась враждебность, и не иначе кто-то же был виновен в этом. Рабочие тоже волновались, как говорится, не от хорошей жизни, и усмирять их нынче охотников не находилось. Сама служба казалась Макару постылой и необязательной, поскольку, как говорили в окопах, в тюрьме и то лучше нашей житуха, а слова генерала о зачинщиках — старым, как мир, обидным излишеством в этой сильно затянувшейся, мало кому интересной игре.