Не выдержал окружной атаман Рудаков, резко поднялся за столом:
— Это — большевистская агитация, господа! Войсковой старшина Миронов, вы забыли, где находитесь, здесь — не анархический митинг!
За ним встал и Павел Агеев, сказал увещательно, почти по-дружески:
— И верно, Филипп Кузьмич, не слишком ли вы раскачиваете кораблик? Стоит ли так упрощать целый ворох сложных вопросов, навалившийся на всех нас, — это и в самом деле попахивает анархией!
Но Миронов был уже на самом взлете, его нельзя было остановить подобной фразой. Ответил насмешливо, с небрежением:
— Вы же знаете все, что я человек беспартийный, анархистов тем более не терплю!
Многие казаки подобные слова о партийности и анархизме слышали впервые, чувствовали, что на их глазах вершится непонятный политический спор, но всем хотелось, чтобы верх одержал Миронов.
— Не пойму, Павел Михайлович, — продолжал он. — Что с вами-то стряслось? Ведь мы с вами еще в девятьсот пятом одну веревку начали крутить, против наказных атаманов и самого царя, за справедливость, а теперь что же? Теперь, видно, расходятся наши дорожки? Правда-матка тяжеловатой стала?
Агеев смутился вдвойне: с одной стороны, перед казаками, как отступник от правого, народного дела, с другой — перед генералом Калединым за свое участие в событиях десятилетней давности. Поправил пенсне и сказал с грустной усмешкой Миронову:
— Я, Филипп Кузьмич, как и вы нынче... не против справедливого передела войсковых земель, и даже не против «углубления революции», поскольку речь идет о демократизации отношений в народе. Но я против безмерного форсирования событий, обострения проблем и вообще действий не по разуму, когда можно продолбить самое дно, в которое провалится и Россия, и наш Дон, да и сама революция! Тут надо бы подходить с оглядкой...
— Именно из-за вашего либерализма на Дон и слетелись монархические вороны, именно поэтому вы и отдали свой печатный орган «Вольный Дон» в руки кадета Черевкова? Словами дел не прикроете, Павел Михайлович. У вас даже почтовой связи с фронтовыми частями нет! — закричал Миронов. — И после этого вы говорите, что заодно с трудовым народом?
На площади заорали хором так, что дрогнули стены:
— Верна-а-а! Верна-а говорит Миронов! Ура — Миронову!
— Теперь все понятней стало! Этот их насквозь видит, до самой селезенки рубает! Во голова!
Переждав крики и рев, Рудаков с гневом предложил кончать речь. Миронов, сжав губы, пристально посмотрел на него, потом со вздохом сожаления достал из кармана тужурки газету «Солдатская правда», медленно и тяжко, страдая, развернул на скошенной трибунке.
— Вот тут большевики и левые эсеры говорят, что надо на фабриках ввести рабочий контроль, а помещичью землю переделить по справедливости между крестьянами... Чем это, простите, угрожает нам, казакам? А — ничем!
Зал снова загудел и заволновался. Рудаков тщетно пытался навести порядок и тишину колокольчиком. Каледин, откинувшись на спинку стула, пристально и неподвижно смотрел в гудящий, вышедший из повиновения зал. На его глазах творилось то самое, от чего он собирался предостеречь вверенное ему войско и русское население всей области.
— И, наконец, последнее, — сказал Миронов. — Я спрашиваю вас, сидящих здесь, выборные станиц и хуторов Усть-Медведицкого округа! Кто от вас, от нас всех, был делегатом съезда в Новочеркасске? Разве фронтовики, те, кто проливал кровь за Россию? Кто выбирал атаманом генерала Каледина? Есть тут такие? Два-три «цивильных» деятеля от канцелярий? Выбрал Каледина своим вождем офицерский «Союз спасения России», монархически настроенные офицеры, враги народной революции и господа в крахмалках! Народ и на этот раз не спросили...
— Это уж наглость! Покиньте трибуну, Миронов! — заревел вышедший из себя Рудаков.
— Это оскорбление!
Весь президиум поднялся, кто-то пошел к Миронову, чтобы силой столкнуть его с подмостков. Но группа фронтовиков как-то незаметно, в одно движение оказалась наверху, окружила трибуну с Мироновым плотным кольцом. Сквозь этот строй пробивался с обнаженной шашкой, наершинясь, свитский есаул Игумнов.
— Дорогу офицеру! Дорогу чести! — тонко кричал он. Голос от напряжения садился и глох... Перед ним расступились, и есаул выскочил с шашкой перед Мироновым:
— Вы оскорбили его превосходительство, генерала Каледина и в его лице все офицерство Дона! Требую немедленно извиниться, Миронов, и взять сказанные слова назад! Или...
— Морзавец! Вон его! — крикнули из переднего ряда.
— Гляди ты, он — на Миронова! — шало и злорадно усмехнулся урядник Шкурин с перевязанным глазом, — Гляди, какой храбрый...
Миронов увидел внизу отца, горестно опустившего голову, сам побледнел и каменно усмехнулся. Этот есаул-негодяй, ни дня не воевавший на передовой, не знающий, как страшен человек в бою, вынуждал его на крайнюю меру — пролитие крови, сейчас, здесь. Как при ночной тревоге или неприятельском окружении...
Игумнов еще произносил слова предупреждения, а в переносье ему уже холодно уставился граненый ствол мироновского призового нагана.
— Бросьте палаш, есаул! Считаю до трех...
Это был голос того Миронова, перед которым не мог устоять в бою никто, когда недюжинная воля человека действовала, как сильный гипноз. Офицерский клинок как бы пошатнулся и медленно стал опускаться вниз — дрогнула рука. А какой-то казак легко вывернул шашку из слабой руки есаула и, ударив о колено плашмя, переломил лезвие надвое. Обломки со звяком полетели под стол президиума. В зале творилось что-то невообразимое, все стоя орали «ура» Миронову.
Члены президиума молча переглянулись. Каледин кивнул, с чем-то соглашаясь, и вышел в боковые двери. Остальные старались идти так, чтобы со всех сторон охранять войскового атамана.
Миронов медленно водворил свой наган в кобуру и тоже соскочил с подмостков — прямо в толпу казаков.
На крыльце остановился и, чувствуя полную поддержку толпы, окружавшей его со всех сторон, поднял руку.
— Не поддавайтесь на дешевые посулы! — крикнул он. — Казаками хотят вымостить дорожку, как в девятьсот пятом! Но теперь у них не получится, теперь-то мы знаем, что социальная революция, братья-казаки, ничем не угрожала и не угрожает простым людям! Запомните это крепко-накрепко, чтобы не понесть ошибки и ныне, и в будущем!
Миронов сам переболел этими мыслями не раз, выносил их в спорах и сомнениях, судьба родного народа виделась ему с предельной ясностью. И когда начинал говорить на эту больную для него тему, сам не замечал, как до звона напрягается голос, открытой и ясной для людей становится его искренность, страдание души.
— Ох, проклятый сын, до чего же за живое берет, а? — гомонили в толпе пожилые казаки. — Как смолоду перегорел душой, так, видно, и досе еще не остыл человек! Беда! И куды только несет его — не поймешь!
— Остер — и на шашку, сказы были, и на мыслю, и на слово! Такому бы в атаманах больших ходить, так ведь нет, не примают!
— Э-э, атаманил он в молодых годах в Распопинской, недолго просидел, больно ершистый! С коннозаводчиками да с черкасней не поладил. Нашенский казак, мы про него тут все знаем.
Миронов говорил с крыльца долго. Вспомнил и про Парижскую коммуну, и про «Народную волю», как Василия Генералова, донского казака и студента, повесили с другими в крепости за попытку цареубийства. О Булавине, конечно, не забыл, про царские милости Петра Великого, казнившего Дон поголовно, спускавшего плавучие качели-виселицы с верховьев реки до самого Азовского моря... За что служили казаки белому царю — непонятно, служили они, точнее, России, потому что Россия — великая мать всему народу, а казаки — не что иное, как ее хваткие руки, готовые в любой час хоть на какую работу, а хоть бы и на кровавую сечу ради Отечества и свободы его в ряду других держав. На том стоим, братцы! Умирать не страшно, только бы за правду, за народное дело!
Миронов стоял перед народом, сняв парадную фуражку, и волнение иссушало и без того впалые его щеки, наполняло влагой глаза.