— Разрешите... слово? — негромко сказал он.
Когда Миронов сделал только первое движение, снял руку с эфеса и произнес едва ли не вполголоса эти слова, в зале сразу же остекленела тишина, люди насторожились, потому что Миронов никогда не вступал в дело без веской причины, никогда не обманывал общей надежды, такова была его репутация в станице.
Генерал Каледин мгновенно оценил обстановку. Вытер вспотевшие, посеребренные виски платком и, щурясь, с ненавистью посмотрел в лицо Миронова. Он его помнил еще с давних пор, больше по фамилии, но ему не приходилось еще сталкиваться вблизи с этим прославленным и скандальным героем Дона... Были директивы в штаб дивизии с начала войны, чтобы держать Миронова на самых уязвимых участках, направлять в глубокую разведку, бросать на прикрытие отступающих, дабы сложил он свою буйную голову на поле брани и во славу Отечества поскорее... «Но — ничего не брало, выходил сухим из воды, точнее — словно Иванушка-дурачок из котла с кипящей смолой! — летуче пронеслось в уме генерала. — Но... какова слава!»
— Войсковой старшина Миронов? Вы? Хотите слова? — спросил твердым голосом генерал. И, собравшись внутренне, бросил резко, в приказном тоне: — Я запрещаю вам говорить здесь! Вы не оправдали своего звания и боевых наград на фронте, в роковой час, когда только начиналась смута...
По залу пропесся шепот, несогласное мычание как бы прервало речь генерала. В группе фронтовиков кто-то напомнил внятно насчет боевых орденов Миронова — как же это, мол, не оправдал звания! — они все, восемь, сверкали на груди, и серебром отливал эфес почетного георгиевского оружия. Крикнули громче, с шалым ухарством:
— Просим Миронова! Чего там, ваше высокобродь... Свобода ж!
— У Миронова и сын погиб там! За вас, тыловых...
— Фронтовики просють! Надо уважить, по казачьему обычаю! На круг!
— Покорнейше... просим! Миро-но-ва!
Да, со стороны казалось, не сам Филипп Миронов оказался на высокой трибуне, а его просто выжала, выделила из себя и подняла взволнованная и плотная группа казаков-фронтовиков, недавно прибывших на поправку, залечивать раны. Злобная и неукротимая в своих желаниях.
— Господа, это самоуправство! — гневно сказал Каледин. Тревога прошла судорогой но барственному, крупному лицу генерала.
— Чего там, ваше превосходительство! — опять ухарски выкрикнул конопатый урядник, стоявший у самой сцены, Фома Шкурин. — Нехай Кузьмич скажет свою линию, мы его помним аж с девятьсот пятого! Ни разу не обманул — хоть в бою, хоть на игрище!
— Дать слово герою войны Миронову! — гаркнул бас в задних рядах, и по голосу узнали силача и кулачного бойца Ивана Карпова. — Он поболее вашего за Расею крови пролил, да и не один раз! Ж-жа-лаим!
А за ним рассудительный, спокойный голос:
— Филиппа Кузьмича в таком деле послухать нелишне, мы тут не просо веем, а всю жизню, может, на кон ставим!
Миронов видел со стороны растерянное и счастливое лицо отца, престарелого урядника, немой вопрос в ого непрерывно моргающих глазах: слава при тебе, сынок, и доверие людей с тобой, но так ли идешь ты на этом собрании, не стопчут ли они твоей правды, поймут ли казаки-то? И кивнул с уверенностью: так все идет, отец! Иначе — некуда. И не с кем...
Генерал Каледин еще готов был пресечь нежелательное отступление от заранее продуманного порядка схода, но Павел Агеев, склонившись, быстро сказал что-то Каледину. Сам поднял руку и кивнул Миронову, как бы разрешая говорить.
— Разрешите, господни генерал? — не довольствуясь этой милостью председатели круга, еще медлил Миронов, испрашивая формального разрешения. Он был не так высок за трибуной, при среднем росте, и голос имел мягкий, домашний. Но были жестоки его темные глаза, и почему-то хватал за душу каждого этот негромкий голос.
— Почему «господин генерал», а не ваше превосходительство? Стыдитесь! — вскричал кто-то из офицеров в переднем ряду, и Миронов увидел, как дрогнуло и раскисло от огорчения лицо отца.
— Титулование отменено великой русской революцией, гражданин подъесаул, — сказал Миронов с мстительным холодком в голосе и вышел из-за трибуны к самой рампе, чтобы его лучше видели и слышали. — Никто, даже самый высший начальник, не имеет права и возможности вернуть то, что упразднено навеки волею народа! Например, неограниченную монархию с ее позорным правлением, разбазариванием народного богатства, изменой на фронтах, невинно пролитыми морями русской крови... Все это отменено Февральской революцией, как и титулование.
Кажется, он сумел успокоить отца. Не только словами, но и самообладанием, проявленным в горячий момент, как в бою. «Перед самим войсковым не сробел, — подумает старик. — Хай знають наших! Сыздетства таким в мир вышел!»
— Господин генерал Каледин говорил тут о твердой власти и одобрял смертную казнь для солдат и казаков, отмененную революцией... Но что такое «твердая власть» царя и его чиновников, наказных атаманов из немцев, мы хорошо усвоили, и возвращать все это не хотим! — продолжал Филипп Кузьмич мягким спокойным голосом. — Они затеяли проигранную заранее войну, и теперь демократ Лежнев собирается поправлять дела за счет военных контрибуций, не понимая, что мировой синдикат, а точнее, альянс «Франка-Марки-Доллара» не позволит ему одолеть Германию! Он не понимает, по убожеству сознания, что это не война, а позорная и подлая игра и сделка за спиной России и ее глупенького царька, а теперь — за спиной нашей неповоротливой буржуазной демократии! Буржуи — это одна шайка-лейка, и они не дадут России выйти из войны с победой! Надо же это понять, господа, они же Россию делят — если не по территории, то по сферам влияния и природным богатствам!
— Так им, сынок! — Кузьма Фролович вроде даже всхлипнул от нахлынувших чувств и вытер глаза кулаком. — А то они досе сами не знали, идолы!
Каледин медленно бледнел, уставясь в зеленую скатерть. Большие бледные руки его безвольно лежали на этой теплой скатерти. Он должен был все это слушать, как некий приговор взбаламученной стихии, входящей в силу не только по России, но вот уже и в пределах родной Донщины...
— Мы хорошо помним эту «твердую власть» еще с русско-японской! — с гневом говорил Миронов, накаляя себя и сидящих в зале. — Нам надоела «философия благонамеренности и всеобщего воровства», как писал о состоянии тыловых умов писатель Серафимович, мы помним, как царь-батюшка засылал на фронт иконы вместо оружия и снарядов, а японцы били солдат и казаков — почти безоружных — в упор шимозами и пулеметами! Генерал Куропаткин — тогда, а нынешние верховные, вроде Керенского — теперь! — гнали и гонят солдат и нас, донцов, на верную смерть! Вы тут все знаете, что я это испытал на собственной шкуре! Где была ваша «твердая власть» и ваша совесть, когда армию Самсонова — а ведь там немало было и казачьих полков! — искусственно поставили в окружение? Кто вы такие, не изменники ли вы все, если так запросто распоряжаетесь казачьими животами? Казачьей и русской, мужицкой кровью?
В президиуме уже поняли, что так хорошо задуманное собрание бесповоротно испорчено. В зале было нехорошее движение, анархический гомон, прорывались неуместные выкрики:
— Режь им, Кузьмич, правду-матку!
— Верно! Миронов зря не скажет! Предали Расею!
— На фронт их! Пущай повоюют, какие храбрые дюжа!
— До победного конца, стерьвы, а там в подкидного дурака карту скидывают, перемигиваются, и все — за наши гунья!
Атаман Рудаков тщетно звонил колокольчиком. Миронов посмотрел на него с ненавистью и обратился прямо к генералу:
— Хотел бы знать также, господин генерал, что означают ваши слова — казаки, мол, должны поддержать генерала Корнилова? В чем именно? Разве тысячи казаков уже не положили головы свои в преступном июльском наступлении генерала Краснова только потому, что главковерх Корнилов послал их в бой без пушек и снарядов? Ради чего, ради каких целей его поддерживать? Чтобы его хозяева — миллионер Рябушинский с Милюковым, Гучковым и прочей компанией смогли уморить голодом рабочих, разгромить социал-демократов и левых эсеров, а с ними, в пеленках, и русскую революцию?