— Все наши обоюдные прежние войны происходили по большей части за татар и от татар, — говорил Репнин. — Блистательная Порта неоднократно признавалась нашему двору, что не в силах обуздать хищность и своевольство сего легкомысленного и развращенного народа. Но доколе продолжался мир, мы не дозволяли себе искать иных средств к ограждению наших границ, кроме обычных формальных представлений Порте. И при каждом случае довольствовались одними извинениями и обетами турецких министров. Теперь же, когда война разрушила прежнюю политическую связь, мы были принуждены изыскать новые основания и образ будущего мира, дабы сделать его сохранение независимым от своевольства и дерзости наглых татар. И открылись нам к этому два пути. Один — через совершенное истребление татар силой оружия, другой — через изменение их бытия, что позволило бы сделать народ тихим, к порядочному общежитию способным и, следовательно, не менее других заинтересованным в сохранении мира. Человеколюбие ее императорского величества избрало тот путь, который сооружает, а не разрушает блаженство целого народа! Для чего решилась она даровать всем крымским и ногайским татарам вольность и постановить их посереди обеих империй барьером, который бы своей целостью интересовал и ту и другую сторону… Требуя от Порты подобного же признания татар нацией вольной и независимой, мы, однако, не сделали затруднения в оставлении за султаном всех духовных прав, кои принадлежат ему по магометанскому закону. Но в уравнении столь важной поверхности хана над татарами, в прочное утверждение их гражданской и политической вольности и наипаче в приобретении пункта, от которого бы могла процветать взаимная торговля, возжелали мы иметь на полуострове Крым крепости Керчь и Еникале. И там учредить штапель нашей торговли, что составит со временем новый узел пользы для подданных обеих империй и тем сделает сохранение мира более важным и нужным. Из этих же крепостей мы будем иметь готовую для татар тропу, если бы кто-либо (Репнин чуть было не сказал «Порта») покусился на их вольность… К тому же Керчь и Еникале могут послужить нам для обуздания самих татар, ежели бы они покусились, следуя своим прежним диким нравам, на разврат доброго соседства в границах наших или Порты. Ибо мы, — возвысил голос Репнин, — безопасность и целостность оных стали бы поставлять наравне с безопасностью наших границ… Исходя из всего сказанного, вам, милостивые государи, предлагается следующий пункт.
И Репнин зачитал артикул о Крыме.
«Все татарские народы, — говорилось в артикуле, — крымские, буджацкие, кубанские, едисанцы, джамбуйлуки и едичкулы, без изъятия от обеих империй имеют быть признаны вольными и совершенно независимыми от всякой посторонней власти, но пребывающими под самодержавной властью собственного их хана Чингисского поколения, всем татарским обществом избранного и возведенного, который да управляет ими по древним их законам и обычаям, не отдавая отчета ни в чем никакой посторонней державе, и для того ни российский двор, ни Оттоманская Порта не имеют вступаться как в избрание и возведение помянутого хана, так и в домашние, политические, гражданские и внутренние их дела ни под каким видом, но признавать и почитать оную татарскую нацию в политическом и гражданском состоянии по примеру других держав, под собственным правлением своим состоящих, ни от кого, кроме единого Бога, независящих; в духовных же обрядах, как единоверные с мусульманами, в рассуждении его султанского величества, яко верховного Калифа магометанского закона, имеют сообразовываться правилам, законом им предписанным, без малейшего предосуждения, однако, утверждаемой для них политической и гражданской вольности. Российская империя оставит сей татарской нации, кроме крепостей Керчь и Еникале с их уездами и пристанями, которые Российская империя за собой удерживает, все города, крепости, селения, земли и пристани в Крыму и на Кубани, оружием ее приобретенные, землю, лежащую между реками Бердой и Конскими Водами и Днепром, также всю землю до Польской границы, лежащую между реками Бугом и Днестром, исключая крепость Очаков с ее старым уездом, которая по-прежнему за Блистательной Портой остается, и обещается по при становлении мирного трактата и по размене оного все свои войска вывесть из их владений, а Блистательная Порта взаимно обязывается равномерно отрешась от всякого права, какое бы оное быть ни могло, на крепости, города, жилища и на все прочие в Крыму, на Кубани и на острове Тамане лежащие, в них гарнизонов и военных людей своих никаких не иметь, уступая оные области таким образом, как российский двор уступает татарам, в полное, самодержавное и независимое их владение и правление».
Репнин передохнул, дочитал до конца обязательства Порты, затем огласил следующие артикулы, в том числе 19-й — о Керчи и Еникале, — и предложил туркам подписать документ.
Ресми Ахмет-эфенди беспомощно взирал на лежащие перед ним листы, не решаясь взять в руку перо. Ибрагим Муниб тоже не торопился ставить свою подпись… Пауза затянулась.
Репнин настойчиво повторил:
— Мир ждут обе империи… Или вам хочется, чтобы и далее проливалась кровь?
Ахмет-эфенди, морщась, сказал неохотно, сквозь зубы:
— Названные пункты существенно отличаются от тех, которые предлагала согласовать Блистательная Порта… Без одобрения их великим визирем мы не станем подписывать такой трактат.
— Что ж вы предлагаете?
— Я поеду в Шумлу, покажу их великому визирю.
Репнин смекнул, что турок хочет потянуть время, и качнул головой:
— Вам не стоит утруждать себя излишними переездами. Пошлите кого-нибудь из своих людей!.. Нарочный обернется в два дня. А чтоб в пути с ним ничего не случилось — я прикажу проводить его до крайних наших постов под Шумлой.
Возразить нишанджи не смог.
Спустя два часа турецкий нарочный, сопровождаемый двумя карабинерами и офицером, поскакал в расположение войск Каменского…
Муссун-заде, подслеповато щурясь, тяжко, страдальчески вздыхая, прочитал турецкий перевод статей договора, отложил бумаги и долго молчал, отвернув голову в сторону, устава потухший взгляд в небольшое оконце.
Кусочек неба, резко очерченный желтоватым стеклом, был подернут зыбкими разводами сероватого дыма — это горели окружавшие Шумлу хлеба, подожженные казаками Каменского.
Визирь припомнил Бухарестский конгресс, припомнил с сожалением, ибо тогда можно было подписать мир на более сносных условиях. Теперь же приходилось выбирать: либо сразу подписать продиктованный Румян-пашой мир, либо последует очевидный разгром турецкой армии — и снова мир. Но уже совершенно позорный, без малейшей возможности получить хоть какие-то уступки от России.
Муссун-заде опять глубоко, протяжно вздохнул, взял желтыми пальцами чистый листок, нервно черкнул несколько строк.
Нарочный вернулся в Биюк-Кайнарджи и передал полномочным послам согласие великого визиря на все пункты без изменений и добавлений.
Десятого июля, в седьмом часу вечера, когда закатное солнце уже нырнуло за дальние горы, а небо на востоке стало наливаться густеющей синевой, в присутствии Румянцева и генералов его штаба, Ресми Ахмет-эфенди, а за ним Ибрагим Муниб скрепили своими подписями составленный на турецком и итальянском языках мирный трактат.
Репнин подписывал его последним; долго, словно выбирая место, примеривался к бумаге, прежде чем размашисто заскреб пером.
Стоявший у стола писарь осторожно посыпал лист мелким, похожим на пыль песком.
Князь встал, взял свой экземпляр трактата, подошел к Румянцеву, с полупоклоном передал ему папку:
— Ваше сиятельство, мир в ваших руках!
Напряжение, обусловленное торжественностью и историчностью момента, спало — все радостно зашумели, поздравляя друг друга с долгожданным окончанием войны.
Спустя час Румянцев призвал к себе сына — полковника Михаила Румянцева, служившего при отце генеральс-адъютантом, и секунд-майора Гаврилу Гагарина, протянул им папку с копией договора: