«Бунтовщику и самозванцу Емельке Пугачеву, в силу прописанных Божеских и гражданских законов, учинить смертную казнь, а именно: четвертовать, голову взоткнуть на кол, части тела разнести по четырем частям города, положить на колеса, а после на тех же местах сжечь».
Подчеркивавшая при каждом удобном случае свое человеколюбие, Екатерина ни секунды не колебалась в необходимости жестокого наказания Пугачева, которого она презрительно называла «маркиз».
— Я думаю, — говорила она о Пугачеве, делая трагически-брезгливое лицо, — в истории не было другого злодея, кто превзошел бы в жестокости этого истребителя человеческого рода! Он вешал дворян без суда и пощады — и мужчин, и женщин, и детей. Попавших в его руки офицеров и солдат — казнил без всякой милости. Ни одно место, где проходил сам маркиз или его шайка, не избежало грабежа и опустошения!.. Ну как такого жалеть?!
Позднее же, узнав о назначенном Пугачеву наказании, она сказала с некоторой кокетливостью генерал-прокурору Вяземскому:
— Многие, видимо, посчитают приговор слишком суровым. Но по другому-то поступить нельзя!.. Ей-богу, Александр Алексеевич, если бы маркиз оскорбил только меня — я могла бы его простить. Но это дело не мое личное. Оно касается всей империи, которую он разорял и унижал! Потому и наказание бунтовщику выносит империя…
А в частном письме французскому философу и писателю Франсуа Мари Аруэ, известному всей Европе под именем Вольтер, Екатерина указала с некоторой афористичностью, что Пугачев «жил как изверг и умрет трусом».
Москвичи Пугачева раньше не видели, поэтому жадно внимали разным слухам и домыслам о нем. Одним он казался славным былинным богатырем и народным заступником, другим, напротив, ужасным и кровожадным злодеем. Каждый представлял его по-своему. Но когда приговоренного привезли на Болото, место, где была назначена публичная казнь, собравшаяся многолюдная толпа увидела невысокого, неприметного человека, смуглолицего, с короткой бородой клином, черными спутанными волосами. Ничего героического или демонического в нем не было — мужик, каких в любой деревне хоть пруд пруди. И москвичи, разочарованно переглядываясь, пытались понять, как такой невзрачный человек мог всколыхнуть пол-России, увлечь и поднять на бунт десятки тысяч людей.
В распахнутом на груди нагольном овчинном тулупе, померкнув взором, Пугачев стоял на лобном месте и, крестясь, кланяясь на все стороны, говорил прерывистым сдавленным голосом:
— Прости, народ православный… Отпусти мне, в чем согрубил пред тобой…
Толпа, приглушенно перекидываясь словами, жалеючи, глазела на бунтовщика, тело которого — то ли от страха, то ли от крутого мороза — дергалось, словно в лихорадке.
Наблюдать за исполнением приговора было поручено московскому обер-полицеймейстеру генералу Николаю Архарову. Ни Екатерина, ни другие высокие особы двора не пожелали присутствовать на казни. Она должна была стать зрелищем для народа. Зрелищем безжалостным и устрашающим! Чтобы все видели нестерпимые муки посягнувшего на священные устои империи. Чтобы навсегда пропала у злоумышленников охота бунтовать[27].
Но зрелища не получилось.
Когда подручные палача сдернули с Пугачева тулуп, рванули пополам красную рубаху и кинули его спиной на покрытую льдистой коркой плаху, палач, вместо того чтобы рубить белое костистое тело по частям, сразу отсек голову, гулко ударившуюся о деревянный помост. И лишь затем, избавив приговоренного от тяжких мук, принялся рубить руки-ноги, показывая парившие свежей кровью члены Архарову и людям.
3
Пока Москва, теряясь в догадках, судачила о странной казни Пугачева, пока в Петербурге заканчивались последние приготовления к переезду двора в столицу, семнадцатого января в Полтаву прикатил возок с нарочным офицером, доставившим Долгорукову среди прочих бумаг и собственноручное письмо Екатерины.
У порога дома, где проживал Василий Михайлович вместе с приехавшей к нему супругой, офицера встретил адъютант командующего и провел к кабинету. Подойдя к резной дубовой двери, адъютант негромко постучал в нее, затем приоткрыл, легко и проворно скользнул в открывшуюся щель и негромким голосом объявил о прибытии нарочного.
Сытно отобедав полчаса назад вместе с княгиней Анастасией Васильевной, Василий Михайлович, одетый в теплый синий шлафрок, сидел в большом кресле, поставленном у протопленной по морозному времени печи, медленно погружаясь в приятный сон. Объявление о нарочном нарушило его безмятежную дремоту — он открыл отяжелевшие веки, вяло посмотрел на замеревшего в ожидании ответа адъютанта и шепнул:
— Веди…
Басовито доложив о цели своего приезда, нарочный, покрутив ключиком в замке, открыл потертый кожаный портфель, обхватил разом толстую пачку пропечатанных сургучом пакетов и передал ее князю.
Долгоруков взял пакеты, глянул на офицера:
— Кушать хочешь?
Нарочный от неожиданности промедлил, но тут же вскинул голову:
— Никак нет, ваше сиятельство!
— Мне врать негоже… По глазам вижу, что с утра ничего не ел, — погрозил пальцем Долгоруков. И, кивнув на адъютанта, добавил: — Он проведет в столовую, а затем вернешься ко мне. Может, какой ответ продиктую… Ступай!
Подхватив одной рукой портфель, другой придерживая висевшую на боку шпагу, офицер повернулся, выдавив каблуком в ковре глубокую ямку, и шагнул к двери.
Уложив пакеты стопкой на обтянутые полами шлафрока колени, Василий Михайлович стал неторопливо перебирать их, читая надписи. А когда увидел письмо от императрицы, быстро вскрыл пакет.
Письмо было датировано четвертым января.
«Князь Василий Михайлович! — писала Екатерина. — На сих днях отъезжаю я к Москве, где желаю иметь удовольствие вас видеть: и для того как теперь никаких весьма важных происшествий со стороны Крыма ожидать не можно, ибо в Цареграде все клонится более к ладу, нежели к раздору, то поручите команду князю Прозоровскому и приезжайте к Москве, где, увидя вас, не оставлю вам изустно повторить, за все оказанное вами в нынешнюю войну усердие, мою к вам доброжелательность.
Екатерина
P.S. С новым годом вас поздравляю.»
Благожелательность, которой дышала каждая строчка письма, навела князя на мысль, что государыня с умыслом зовет его в первопрестольную… «Не иначе, как фельдмаршалом хочет сделать, — мелькнула быстрая догадка. Мелькнула, но не исчезла, а превратилась в твердую уверенность. — Ну, конечно, фельдмаршалом!.. А иначе зачем вызывать? До торжеств еще почти полгода. Приехать всегда успел бы…»
Он снова посмотрел на желтоватый лист со знакомой витиеватой подписью «Екатерина», аккуратно сложил его по сгибам, сунул в карман шлафрока. И еще больше утвердился в своем мнении: «Она хочет, чтобы на торжествах я был уже фельдмаршалом!..»
В истории России XVIII века, не считая генералиссимусов Александра Меншикова и принца Антона-Ульриха Брауншвейг-Беверн-Люнебургского, желанный для любого полководца чин генерал-фельдмаршала до этого времени носили 30 человек. Последним был 54-летний ландграф Гессен-Дармштадский Людвиг IX, пожалованный этим высоким чином двадцать пятого декабря 1774 года. Правда, фельдмаршалом он стал не за какие-нибудь военные победы во славу русского оружия, а по стечению обстоятельств — дочь его принцесса Вельгимина-Луиза вышла замуж за великого князя Павла Петровича, и Екатерина решила таким образом ублажить новоиспеченного родственника. Хотя о самом ландграфе отзывалась весьма нелестно, отметив в одном из частных писем, что он «беден умом».
Но почти все фельдмаршалы ушли уже в мир иной и ныне здравствующих осталось только шесть: принц Гольштейн-Бекский Петр-Август, граф Кирилл Разумовский, князь Александр Голицын, граф Петр Румянцев, граф Захар Чернышев и Людвиг IX. Причем Голицын и Румянцев получили свои чины именно за предводительство армиями в войне против Турции. А поскольку Долгоруков тоже предводительствовал войском, то вполне мог рассчитывать на такую же милость императрицы и по отношению к себе.