А сейчас пришельцы разделили его на зоны, куда русскому человеку и ходу нет — низшая раса. А они высшая? Пошел в одну сторону — стоп! Американский гарнизон. В другую — стоп! Японский гарнизон. Американская зона! Японская зона! И штык, а то и винтовка — навстречу. По какому праву? У них оружия, пуль, снарядов много, вот и приставили дуло к виску. Поживем — увидим: оружие — дело наживное!»
В сладостные часы спасения, вновь ощутив щедрую полноту и богатство жизни, понял Семен, как скупо и серо он жил. Почему ушел в партизаны? Мстить за братьев? Но в лесу отсиживался от лихой беды, пережидал. Совесть не позволяла русскому убивать русского, брату идти на брата. «Совесть! А вот теперь совесть велит идти в неукротимый бой, в жестокую, смертельную схватку. Серединки тут нет. Или они нас, или мы их. Мертвяки с пустыми глазами думают задушить нас, живых! Мы работники и хозяева земли. На нас стоит мир».
Вдруг Семен остановился: на повороте к Темной речке, на серо-сизой дороге, проложенной по льду Уссури, его наметанный охотничий глаз различил еле видимые движущиеся точки.
«Едут! На конях. Наверно, японцы или калмыковцы. Конница! Не Демишхан ли со своими дикарями — черные бурки на ветру раздуваются… Эти дадут жизни, если попаду им в руки: изрубят в куски!..»
Семен пригнулся, отбежал в сторону от дороги; с лихорадочной поспешностью, не обращая внимания на злую боль в простреленной руке, зарылся в высоченный снежный сугроб, затаился.
«Пережду! Пролежу до вечера. Днем идти опасно. Поймают — не уйдешь. Все ясно: спина исполосована, рука прострелена. Не отвертишься!»
Топот копыт все ближе и ближе…
Варвара истомилась, ожидая Семена. Подозревала недоброе, но ждала. Ждала. И когда глубокой ночью в трескучий сорокаградусный мороз, от которого с треском лопались бревна сруба, кто-то стукнул в окно, Варвара в одну секунду была на ногах. Зажгла лампу. Сбросила щеколду — и узнала, узнала!
Семен, полуживой, с черным, обугленным от мороза лицом и отмороженными пальцами рук, рухнул около порога, обледенелый, со свистом втягивая воздух.
Варвара не растерялась, не заплакала.
Стянула с мужа чужое пальто, шапку. С трудом стащила валенки, гремевшие по полу, как железные. Налила в таз холодной воды. Оттирала несгибающиеся пальцы мужа, возвращала их к жизни.
— Живой! Живой!
Никанор Ильич уже суетился — помогал снохе растирать окоченевшего сына.
— Вторую ночь ползу, — сипел Семен. — Днем нельзя — Калмыков чего-то суетится, конники во все стороны скачут. В сугроб зарывался и сидел, а ночью шел. Шаг шагну и замру, слушаю: не несет ли кого нечистая сила? А под конец полз… Мороз душит: замерзаю — и все. Думал… не дойду, а сдюжил… — хрипя простуженным горлом, говорил Костин.
К мертвенно-синим, безжизненным пальцам Семена приливала кровь, они набухали, розовели.
— В воду! В холодную воду глубже окунай пальцы! — командовал Никанор Ильич. — А то печь будет, колотье до сердца дойдет. Варвара! В сенках на полке, в горшочке, гусиный жир. Достань-ка. Отойдут руки, смажем их жирком — полегчает. Пальцы, видать, живые.
Варвара разожгла печь, подобрала с пола незнакомое короткое пальто, недоуменно повертела в руках вытертую бобровую шапку, повесила на гвоздь.
Сели за стол. Семен держал ложку пятерней, в горсти; покрасневшие, оттаявшие пальцы плохо слушались его. Жадно глотал он горячие щи, вынутые из русской печки, жадно откусывал от пахучей краюхи хлеба.
— Чужих в селе нет? Калмыковцев? — прохрипел он, превозмогая себя: не упасть головой на стол, не заснуть…
— Нет! Никого нет, сынок.
Горячая пища обессилила Семена; сон сломал мужика, он обмяк, сник и непробудно заснул за столом, положив на него взлохмаченную русую голову.
— Варя! Сношка милая, смотри, рубаха-то вся в крови, коробом стоит. Рука перевязана. Прострелили его, что ли? — обеспокоенно спросил старик.
Они положили Семена на кровать, разрезали повязку, оказавшуюся рукавом исподней Семеновой рубахи, и обнаружили на руке, пониже плеча, сквозную рану. Пуля пробила мякоть, даже не повредила кости.
— Обойдется, — успокоенно вздохнул отец, — заживет. У нас кровь смолистая, таежная. Смотри — не кровоточит, затягивается.
— Батюшка! Под рубахой-то какая страсть! — ахнула Варвара, приподняв край рубахи.
— Не кричи, Варвара. Режь, все режь. Кромсай рубаху, — распорядился Никанор Ильич.
Но, взглянув на исполосованную, в рубцах и кровоподтеках, обезображенную побоями спину сына, охнул страдальчески, и ноги подсеклись — опустился на лавку.
— Били! Били моего сыночка!
…Суетилась Варвара, готовила Семена к походу в тайгу: стирала белье, месила и пекла хлеб, варила сытный обед — накормить долгожданного гостя, — а он все спал и спал.
Проснулся Семен только к вечеру, когда густо затемнили избу синие сумерки.
Пообедали. Ложка Семена ходуном ходила. Изголодался мужик. Пообедав, Семен прилег на широкую скамью, рассказал о пережитых мытарствах.
Рассказ о смерти Дмитрия Юрина, о докторе, о последних минутах перед расстрелом Варвара слушала сцепив руки — не взорваться бы рыданием! Опомнившись, поняла — погиб врач, у которого она бывала на приеме.
— Семен? Расстреляли Иннокентия Львовича?.. — беспомощно спрашивала молодая женщина. — Значит, ты все знаешь?
— Дай господи ему царство небесное, — набожно вымолвил старик. — А мы его ждали, ждали. Так и не дождались, — притуманиваясь, заметил Никанор, глядя на чудом спасшегося сына.
На другой день семья собирала Семена в путь.
Никанор вымыл сына в черной баньке; вздыхал тайком над избитым родным телом, над затянувшимися уже рубцами. Только не тронул раненую руку.
— Рано еще. Обождем. А то разбередим…
В сумерки двинулись к опушке тайги.
Семен, поцеловав отца, отвел в сторону Варвару.
— Береги себя, Варя. И его береги. Сына. И не обессудь на прямом слове: ухожу я надолго. Не приду месяц, другой, третий — не бойся, не думай плохого. Больше я им в руки живым не дамся.
Варвара прислушалась к незнакомым, жестким интонациям, металлически звенящим в голосе мужа, оробела.
— Семушка! Да как же я… мы с ним? Куда ты собрался? Никуда я тебя не пущу! — отчаянно сказала она.
— Варя! Я хочу, чтобы ты знала всю правду. Я стал другим человеком. Я… теперь уже не смогу спокойно сидеть в землянке и выжидать, когда японцы или калмыковцы к нам пожалуют. Не могу! Сердце горит!.. Я иду мстить. Уничтожать иду. Ты пойми, Варя: я на воле, а они лежат в могиле, Варя! Я был в могиле, засыпанной землей. Пока не дойду до победы, пока не увижу мертвым последнего белого гада, нет мне ни радости, ни покоя. Ты не бойся, Варя, теперь я бессмертный. Я один за них, за всех, живу…
Варвара стояла ошеломленная; рвался из груди бабий вопль; хотела кинуться к мужу — не пустить, насильно удержать! Но преданным сердцем поняла — все напрасно, не помогут ни мольбы, ни слезы, ни угрозы. Она тяжело рухнула в снег и замерла, прижавшись головой к валенкам мужа.
— Варя. Женушка. Одна ты у меня. Единственная! — Семен легко поднял ее на руки и жарко, неистово стал целовать любимое, залитое слезами лицо. Потом он поставил ее на ноги, спросил непреклонно: — Ты поняла меня, Варвара?
— Иди… Все поняла… Нет тебе иного пути. Иди, родимый…
Глава вторая
И вот, скажите на милость, казалось, не мил — не дорог был дотоле Алене Смирновой край, где свили они с Василем себе гнездо, — все в Россию тянуло; суровый, гордый Дальний Восток пугал ее тайгой непролазной, реками многоводными, дорогами бескрайними; то ли дело курская равнинка — черноземная, милая, свойская земля, на длинные версты цветущая садами яблоневыми!
Но как железными клещами сердце схватило, когда потянулись чужие постылые руки к Амуру и Уссури. Стекаются сюда битые войска белых, из чужих земель прибывают и прибывают гады разные, из-за океана приплыли змеи заморские. Сколько нечистой силы собралось!