— Есть. Галька.
— Старше тебя? Ты ее любишь? — спросил Вадим, любуясь порозовевшей от смущения девочкой.
— Младше. Люблю…
— Ну, ешь, ешь, не стесняйся, Валерия. Дают — бери, а бьют — беги!.. — с доброй усмешкой следил он за девочкой.
Первый раз в жизни держала Лерка такую нарядную коробку с красным маком на крышке, с ослепительно белым кружевом бумажной оборки внутри ее, где лежали диковинные конфеты.
Девчонка и есть девчонка, не выдержала соблазна, попробовала; сладкая, пахучая жидкость полилась из конфеты; испугалась, что может испачкать одеяло, быстро сунула конфету в рот. Разглядывала фигурки — рыбки, белочка с загнутым вверх пушистым хвостом, круглые бомбочки, квадратики, продолговатые палочки.
Вкусно пахло это добро! Сердце Лерки ликовало; «Чуть свет сбегаю домой, отнесу Гальке, вот будет рада!» Представила себе неистовый восторг Гальки, ее счастливый визг и улыбалась, улыбалась. Настёнка не обижает Гальку, но уж и вкусненьким не побалует… Так и заснула Лерка с коробкой в руках, а Вадим смотрел и смотрел на нее, охранял покой.
Сергей Петрович сидел в тяжелом раздумье.
— Приуныл, Сережа? Да. Дела более чем скверные. — Яницын сел рядом с ним и заботливо спросил: — А ты, браток, случаем не болен? Больно плохо ты выглядишь, лица на тебе нет…
— Здоров! Здоров! — нетерпеливо оборвал его Лебедев. — И все же интервенция… это такая неожиданность…
— Да как сказать, Сережа… Не так это уж неожиданно. Ты смотри, какая петрушка получается, если проследить события с их истоков. Еще в октябре прошлого года — учти: еще до событий пролетарской революции в России — комиссар Временного правительства на Дальнем Востоке Русанов запрашивал Керенского, верны ли слухи о намерениях Японии ввести военный отряд во Владивосток и о подготовке ею провокации террористического характера. Вот с какой поры дует этот проклятый ветер.
В дни пролетарской революции зачесались загребущие руки союзников: а не воспользоваться ли заварухой и не приняться ли за дележ богатых кладовых России? В январе этого года ворвались во владивостокскую бухту Золотой Рог военные корабли-пираты Америки, Японии, Англии, Франции и Италии. Снюхались союзнички. Наша, исконно русская бухта запестрела флагами чужих стран. Первопришелец — японский крейсер «Ивами», направив дула пушек на мирный Владивосток, нагло потребовал места для стоянки, открыл вражеское нашествие.
Возмущенные граждане, городской Совдеп потребовали его ухода из русских вод. Генеральный японский консул Кикути ответил лицемерно: «Японцы, проживающие в городе Владивостоке и окрестностях его, чрезвычайно тревожатся». И дальше заботливый Кикути заверял: «Императорское правительство нисколько не намерено вмешиваться в вопрос о политическом устройстве России, которое будет решено русским народом для своей страны, тем более что цель нынешней отправки военных судов, — обрати, Сережа, внимание: судов, а ведь речь шла только об „Ивами“, — вовсе не имеет никакого отношения к этому вопросу». Видишь, как мягко стлал Кикути, и как жестко пришлось спать владивостокцам: следом за «Ивами» пришвартовался английский крейсер «Суффольк», за ним прискакал на всех парах второй японский крейсер — «Асахи», потом американский крейсер «Бруклин» — и полетело со всех сторон черное воронье!
— Да! Воронье ликует! — согласился Сергей Петрович и поежился; оживление, вызванное приездом друга, спадало, опять им овладела усталость и слабость. — Это ощущается во всем. Меня часто вызывают в Хабаровск. Там с февраля, со дня создания Далькрайсовета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов и шести комиссариатов, круто приходится большевикам. Забот у них прибавилось! Невпроворот хозяйственных и экономических вопросов, бесконечные нужды населения, а тут еще палки в колеса вставляют меньшевики и эсеры. Шевелятся во всех щелях саботажники и контра — чувствуют обострение событий.
— Контрреволюция ликует без зазрения совести! — подхватил Вадим. — Есть такой стервятник из стервятников, заведомый враг Советов белоказак Иван Калмыков. Иностранные консулы затеяли с ним подозрительную дружбу — подкинули муки, зерна, и он раздает это добро станичникам.
— С какой же целью? — встрепенулся Лебедев.
— Калмыков создает вооруженную силу и подачками зерном и мукой вербует сторонников. Он приказал атаманам станиц направить в его распоряжение вооруженных казаков. А на четвертом войсковом съезде уссурийского казачества есаулишка Калмыков «избран» войсковым атаманом Уссурийского казачьего войска. Атаманом! Мы установили, что тут дело не обошлось без помощи самураев. Заметь: как только японцы — это, значит, далеко идущая цель! Спешат взять ключевые позиции, пока не окрепла молодая власть. Советской власти в нашем крае всего четыре месяца стукнуло, а на местах — где два, где три месяца исполнилось. Все заново, как и у тебя: ни хозяйственного, ни политического опыта и знаний. А народ пить-есть и работы требует! В России фронты, разруха. Здесь нашествие реакции, к которой тянутся политическое отребье и буржуа… Что с тобой, Сережа? Тебе совсем плохо?
— Крепко прихворнуть собираюсь, кажется, — виновато признался Сергей.
— Ложись! Немедленно ложись! Это я виноват, — говорил Яницын, укладывая друга в постель. — Хватит разговоров, еще наговоримся. Я останусь на несколько дней, помогу тебе с организацией отряда Красной гвардии в Темной речке. Затор надо пробить во что бы то ни стало! Кому, как не темнореченцам, отозваться на призыв Советов о помощи в решительный час? Кулаков здесь четыре-пять — да и обчелся, а большинство крестьян — труженики, надо им разъяснить весь вред кулацкой агитации о нейтралитете. Я сделаю доклад, расскажу, чем чревата высадка интервентов во Владивостоке и почему надо держать порох сухим. А теперь спать, спать! Гляди, уже брезжит рассвет… — Вадим заботливо укрыл больного, подоткнул со всех сторон одеяло, набросил сверху шинелишку, висевшую в углу. — Сейчас угреешься и заснешь, — говорил он, расстилая на полу ямщицкую шубу.
Лебедев беспокойно поднял голову.
— На полу? Жестко тебе будет…
— Да не беспокойся ты, Сережа! Я привык жить по-походному. Подумаешь, на полу! А на асфальте мягче? Закроюсь пальто — и кум королю. Спи, дружок!
Яницын потушил лампу. Притих. Не ответил на осторожный вопрос Лебедева: «Как ты, Вадим, не холодно тебе?» А сам не спал. Встреча с Сергеем разбередила многое, казалось бы, давно забытое. Воскресли осязаемо и зримо детство и юность. Он совсем недавно вернулся в родные края и принимал их как находку, как драгоценный подарок судьбы. Опять Амур и Уссури. Родная, милая земля! Вспомнил, как тосковал на чужбине по родине, и содрогнулся: нет ничего страшнее тоски по родной стране, тоски, убивающей даже надежду…
Множество забот сегодняшнего дня, грозных и неотвратимых забот. Стыло сердце от ненависти: услышал топот чужих солдатских бутс по мостовой, топот тупой, бьющий, как удары бабы по свае. Неужели эта чума пойдет гулять по городам и селам Приморья и Приамурья? Где уж тут заснуть? Серега подхрапывает? Он и в юности мог приказать себе: «Спи, отдыхай!» — и засыпал. «Революционер не имеет права размагничиваться, — поучал он Вадима, — он всегда должен быть собранным, заряженным до предела энергией». И слово у Сергея никогда не расходилось с делом. «Спасибо тебе за науку, друг! Много ты дал мне». Но вот засыпать по собственному приказу так и не научился. Яницыну стало легко и покойно: локоть Сережки рядом; так покойно бывало в юности, даже в тайге или на стремнине реки, если рядом был он. Яницын оторвался от настоящего и с головой нырнул в прошлое…
Глава вторая
Детские годы Яницына прошли во Владивостоке.
Орлиное гнездо — гора, открытая солнцу, ливням, туманам и ветрам. Здесь, в просторном доме из векового толстого дуба, с окнами, из которых как на ладони видна заманчивая бухта Золотой Рог, жила-была, трудилась складная, дружная семья токаря по металлу Николая Васильевича Яницына.