Утром, раным-рано, слышит Алена — стучат в окно. Она уже по хозяйству управлялась. Вышла во двор — Петр Савельевич.
— Василь встал? — несмело спрашивает.
— Спит он еще, — чуть слышно ответила Алена, а сама очей кротких поднять на него не смеет.
— Я в ночь-то не забылся. Все ты, Аленушка, передо мной стоишь. Коса золотая по плечам… — шепотом сказал Петр.
Смотрит он на Алену, и она на него глянула. Так и стоят оба…
— А Василя ты забыл?
— Забыл! Все я на свете забыл… Одна ты…
Затосковали-затомились они с той поры.
Тянется Петр к Алене, и она неспокойная стала.
Василь скоро заприметил, что у Петра при виде Алены дыхание занимается. Взвихрился. Забушевал, еще пуще стал ерепениться, кулаками сучить. Слова простого, не только поперечного, ему не скажи.
— Замолчи! Я — хозяин! Нет того тошнее, когда твоя дворняжка на тебя же и гавкает.
Где уж там гавкать!..
В эти годы многие крестьяне-бедняки, обездоленные, безземельные, собирались на переселение: кто — в Сибирь, кто — в Среднюю Азию, кто куда с горя решил подаваться.
Стал и Василь лыжи вострить, — авось удача клюнет на новых местах. А что Василь надумал, топором руби — от своего не отступится. «Я — хозяин!»
— Собирайся, Алена! Избенку запродам — и в путь!
Сомнение на Алену нашло, ходит темная, печальная, страшится: «Завезет на чужую сторону, в чужи люди и забьет насмерть в сахалинском краю. Схорониться некуда, заступиться некому». Дома-то, хоть иногда — втихомолку от неистового во гневе сынка Васеньки — свекровь приголубит в редкую минуту.
— Терпи, сношка, терпи, милая! И с чего это он так к тебе осатанел? Право, не приворот ли чей? Ничего не поделаешь — муж законный. Не поедешь добром — этапом повезут…
Последние дни перед бедственной разлукой ходили Алена и Петр Савельевич потерянные, хоть и всячески скрывали потаенную кручину. Вся-то их короткая радость была в нескольких словах, которыми они у плетня перекинулись, а больше ничего и сказано не было. Однако уезжать Алене было трудно, будто душу свою здесь оставляла. И совсем для нее солнце закатилось, когда ранним летним утром услышала Алена плач и крики в соседнем дворе.
Припав в бессилии грудью к плетню, смотрела она, как маленькая, сухонькая мать Петра Савельевича, словно разъяренная клушка, бросалась на двух дюжих усатых жандармов, которые с револьверами в руках вели ее сына.
— Петрунька! Сынок! Не отдам тебя лиходеям! Богом заклинаю, отдайте родимого…
Жандарм легонько оттолкнул седенькую старушку, и она, сраженная отчаянием, рухнула на землю…
— Маманя! Не просите вы их. Разве это люди? Ржавые сердца… — сказал Петр и шагнул к матери.
— Куда?! Марш вперед! — гаркнул жандарм.
Петр, не обращая внимания на повисших на нем жандармов, одним легким движением сбросил их с себя, быстро наклонился, поднял мать на ноги и поцеловал ее.
— Прощайте, маманя! Скажите отцу…
— Иди, иди без разговоров!
Высоко подняв голову с каштановым чубом над высоким, открытым лбом, Петр шагнул за ворота родного дома, и первый взгляд его был в сторону плетня, где стояла Алена.
— Петр Савельевич! — крикнула она не своим голосом.
— До скорого свидания, Аленушка!
— Будет тебе, мерзавцу, свидание, как потаскаешь лет двадцать тачку на каторге! — злобно крикнул жандарм и, приподнявшись на носки, ткнул Петра в спину револьвером. — Марш вперед! И без разговоров! Наговорился…
«Батюшки-светы! Вот и кончилась моя недолгая радость…»
Глава четвертая
Засобирались супруги Смирновы на переселение — на Дальний Восток. Не одни ехали: решил менять жизнь и Силантий Лесников.
В ту студеную зиму его жена Агафья неожиданно «развязала ему руки» — скончалась от жестокой простуды. Оплакал он ее, как положено по закону православному, и почувствовал вдруг себя в семье уже женатых сынов будто и лишним.
Сыновья не решались тронуться с насиженных мест. Силантий это дело обмозговал в одночасье: отдал детям все немудрое добро, дом, а себе взял смену белья, рваный тулуп, одежонку кое-какую. Потом пошел на кладбище, положил в платок горсть курской земли с могилы Агафьи-труженицы, уложил все в самодельный деревянный сундучок — вот и все его сборы!
В тот же вечер зашел Силантий Никодимович к Смирновым. Василя дома не было. Алена у окна сумерничала — вязала на спицах. Обрадовалась она приходу старого друга. Не знала еще, что и он в путь собрался, — рассказала о сборах в дальние края, пожалилась-поплакала.
— Как я в сахалинской земле жить буду? А, дядя Силаша? — спросила-выкрикнула. — Там, сказывают, нелюди живут — азиаты косоглазые, страхолюдные! Злые: чуть что — и за нож хватаются…
— Да ты не плачь, не плачь, голуба душа, — сказал, обняв ее за плечи, Лесников. — Не одна ты там будешь. Узнал я, что вы едете, и загорелось во мне ретивое, места не нахожу: «Поеду с ними!» В случае злочастья какого ко мне притулишься. Чай я… тебе не чужой…
— Больно далекая родня, дядя Силаша: вашему забору троюродный плетень, — невесело пошутила Алена.
Лесников с силой притянул ее к себе и проговорил со страстной тоской и волнением:
— Прости ты меня, доченька родимая! Прости, не осуди! Долгие годы таился я: сраму-позору боялся. Прятал от холодного глаза, что на сердце бушевало. Перед собственной совестью лукавил: мол, так будет лучше моей Аленушке. И вот пришел час, не могу я больше скрывать от тебя… Дочь ты мне, Алена! Моя кровинка!.. Перед народом, как ты родилась, смолчал. Пострашился суда мирского. Смалодушествовал… Прости!
Алена слегка вскрикнула и отшатнулась от него. А потом, как опомнилась, горестно вымолвила:
— Маманя смолчала. Ты смолчал. А я, значит, мучайся? Меня, сам знаешь, Василь закорил-запенял: «Не в законе рожденная… Безотцовщина…» Эх, батя, батя!
— Не упрекай меня, Алена, выслушай…
Однажды весной пришло к Лесникову босоногое благословенное счастье, и на короткий срок отринул он горькую житейскую быль.
В барском саду из года в год работал он с девчонкой-подростком, смирной, безответной сиротой Татьяной. Тихоня была, худенькая, но старательная, на работу лихая — до жаркого пота.
Примелькалась Силантию Танюшка — девчонка и девчонка. А вот пришел дивный весенний час — посмотрел на нее ненароком и оторопел: прямо в душу ему смотрели ее радостно распахнутые, сияющие глаза, — словно искры из них сыпались.
И почудилось певуну-гармонисту Силаше, будто хлынула на него теплой струей живая вода и омыла-омолодила давно уставшее сердце, подняла-всколыхнула такие чувства, о которых он доселе и не подозревал. Перед Агашей чист был и в делах и помыслах, но любви не знал, не бледнел из-за нее, не обрывалось внезапно сердце. Были житейские будни — серые, томительные.
Татьяна. Босые загорелые тонкие ноги. Тонкие, сильные руки обняли Силантия — и словно взорвалось солнце: Таня, единственная!
Любовь пришла в дни колдовской весны, и не мог устоять-противиться ее благостному зову Лесников. Яблоневый сад был полон соловьиного свиста. Ах, соловей, соловушка! Голова ты моя, головушка!..
У костра, разведенного батраками, чтобы отогнать грозные заморозки, сидел Силантий и неторопливо перебирал лады старенькой гармошки.
К костру тихо подошла Таня и молча присела на чурбашек. Впервые в жизни так прихлынула кровь к щекам гармониста. Он вскочил с места, сбросил с плеч ватную куртку, прикрыл ею озябшую на свежем ветру Татьяну.
— Погрейся, птаха, чай, замерзла? — спросил он, и вдруг оробел говорун речистый, оробел от нежданно-негаданно подаренного ему судьбой счастья, хлынувшего на него в ответном слове девушки.
— Ой, что вы? — испуганно вскинулась она. — А вы как?
— Мы к холоду с детства привычны, — смущенно сказал Лесников, — ты грейся…
— Благодарим вас покорно, Силантий Никодимыч, — поеживаясь, сказала Таня, — и впрямь чевой-то мерзнется…