Тюрьма не утихомирила мужика-правдолюбца. Любая житейская кривда вызывала его резкую, горячую отповедь. Любое зло вызывало его бурный протест.
Осенью грузили хваткие скупщики-прасолы на десятки крестьянских подвод тяжелые ящики с тугим, наливным яблоком; на десятки других подвод устанавливались сотни корзин, в них кричала, гомонила, кудахтала, крякала откормленная на убой птица — утки, куры, индейки.
За телегами «своим ходом», переваливаясь с боку на бок, отчаянно гогоча, шли гусыни; их охраняли, шипя и вытягивая длинные, гибкие шеи, злые гусаки. На скошенных полях гусиные стада отдыхали, подкармливались зерном, осыпавшимся на пашне после уборки урожая, а чуть свет снова двигались в путь. Все это сытное добро отправлялось для продажи в Курск. Месяцами плыли из поместья телеги, а зимой — сани, с отборным зерном, пенькой, прессованным пахучим сеном.
— Никогда мне, видать, не дотумкаться до этой хитроумной арифметики, — раздумчиво говорил Силантий, глядя на увозимое добро. — Мы жилы рвем на руках и ногах — выращиваем, выхаживаем всё. А что нам за это достается? Народ трудом все поднял, а богатство, им добытое, идет дошлым людям, у которых на руках ни одной мозоли нет. Да-а! Мал огонек мы тогда раздули, они его легко и потушили…
Силантий Доброе Сердце ко всему подходил с мерой, выстраданной тяжким трудом, нищетой, борьбой. Вот потому-то и спешил он на выручку человеку, попавшему в беду: с кровью от себя и ребят отрывал, но помогал, не мог не помочь бедняку еще горшему, чем сам. Односельчане платили ему за это уважением и признательностью.
Как же мог Силантий Доброе Сердце пройти мимо горя, которое закогтило Аленку с ее младенчества?
Добрая женщина, крестная ее мать, спасла-выходила малютку: после родного сына прикладывала девочку к обвисшей груди.
Силантий принял самое близкое участие в судьбе сиротки. Агафья рвала и метала — своих бед и дыр не счесть! — когда Силантий бежал в свободную минуту к Аленушке. Он полоскал в ведре, сушил на плетне одежонку девочки; держа ее на руках, сидел на завалинке и так пел-баюкал, что соседи шли со всех сторон послушать няньку-певца с золотой глоткой. Умело пел Силаша! Захочет — слушатели слезу пустят, а по-другому запоет — и у старого ноги защекочет, так бы и пустился в пляс!
Подросла Аленушка у крестной до трех лет. Известно, мир не без добрых людей, нашлись сердца, к чужой беде отзывчивые: кто младенцу нес рубашонку, кто пеленку, кто каравай — все в дело шло.
С трех лет пошла Аленка из дома в дом — на мирской прокорм. Тут-то и хлебнула она горького выше меры. Обиды. Обиды. Соленая слеза. Ком в горле — не продохнешь. Черствая горбушка хлеба. Так — день. И — два. И неделя. И месяц. И годы.
Ах, лихо бы пришлось Аленке, кабы не подмога сердобольной крестной матери да не широкие, как лопата, ласковые руки мирского защитника Силантия Доброе Сердце.
Счастье? С избытком, — ежели приголубит крестная, пожалеет от чистого сердца; душой рада бы она к себе взять сироту, но своих четверо по лавкам сидят, пить-есть просят. Нужда!
Счастье? Взахлеб!.. — когда увлажнится от жалости горячий, любящий взгляд верного друга Силантия Доброе Сердце. Он тоже не мог приютить малютку — сгрызет ее Агафья! — до костей съела их беспощадная тетка Нищета. Но при любой напасти вставал грудью за девочку Лесников, не щадил тех, кто на мирскую сироту руку поднимал или безотцовщиной корил. Если он узнавал, что люди теряли совесть и подсовывали Аленке гнилой кусок хлеба, он брал дома последнюю краюху и нес ее своей подопечной. Тут уж Агаша перечить не смела — знала горячий норов мужа.
Лаской, крашеным пряником, дешевой конфетой согревал Лесников нерадостное детство Аленки. Он первый знал про ее большие горести и малые радости; он первый утирал обильные слезы обиды; он первый зло упрекал тех, кто не скупился на колотушки сироте.
— Замытарили девчонку! — выговаривал он бессердечным хозяевам, взвалившим на Алену груз непосильных дел. — Много ли ей самой-то? Большепузых бугаев заставляете таскать, надрываться. Ишь ты баловень полоротый, орет благим матом: бери его, таскай! Тут и у взрослого хребет затрещит, а нешто ей под силу? Всё на нее — и пеленки стирает, и полы моет, и ведра с пойлом таскает-кособенится. Э-эх, мать! Своих-то жалеешь, а сироту мытаришь, совести у тебя нет!..
Редко какой человек после таких прямых упреков не смягчится, не почешет в затылке: Силаша и на сходке не постесняется правду-матку резануть. Вот чуток и полегчало Аленушке!..
Жизнь не стояла на месте, брала свое. Мирская девчонка крепла, в труде и лишениях мужала. Росла как в сказке — не по дням, а по часам! К шестнадцати годам вымахала богатырь-девка, даже парни завидовали ее силе. Такая выросла труженица-работница — не было другой на селе.
На семнадцатом году по решению мира — а что миром положено, так тому и быть! — обвенчали ее без спроса и любви с пареньком-однолетком Василием Смирновым.
Нарядили Алену первый раз в жизни в новое розовое ситцевое платье, алой шелковой лентой опоясали, в косы тугие, золотые, как спелая рожь, алые банты вплели. Поставили в церкви рядом с Василием — народ в смешки: невеста статная, рослая, аккуратная, как орешек наливной, а жених за ней и не виден! Шепот пошел по церкви:
— Девка — как яблоня в розовом цвету! До чего хороша выровнялась — глаз не оторвешь!
— Красавица-пава: золотые волосы — сто рублей, очи черные — тысяча, а самой девке и цены нет!
— Да-а! Такой девице человека под стать, под масть не скоро подберешь. А вот Василь-то больно невзгляден — им хоть полы мой…
Василь услышал эти речи и почернел весь, нахохлился. Скажи тут кто-то, на молодкину беду и злосчастье:
— Василь — сущий сморчок!
— Сморчок и Сморчок! — так и прилипло к Василю это прозвище на долгие годы. С такого позора Василь и начал измываться, кочевряжиться над молодой беззащитной женой, — известно, плохое колесо скрипит больше хорошего! Чуть обозлится — зубами скрежещет: «Я хозяин!» Косу на руку намотает — коса у Аленки тяжеленная была, волосы до полу — и давай крутить. Силы мало, а злой, как пес цепной. Вожжами ее, ухватом бил — что под руку попадало. А в те времена был для баб неписаный закон: молчи, сноси все от мужа венчанного! Законный муж! Молчала, сносила и Алена. А уж бил! А уж как постыдно корил безродством, безотцовщиной! Так безжалостным словом хлестал, что в муке каждодневной сердце ее терпеливое кровью исходило от стыда и напраслины.
Дяде Силантию — по старой детской дружбе — изредка рассказывала Алена про свои горести.
Однажды сказал он ей с тяжелым вздохом:
— Ушла бы ты, Алена, от такой муки мученической. Проживешь, — избенка у тебя есть, наделишко какой-никакой…
— Ой! Что ты, что ты, дядя Силаша! Носу никуда не высунешь: засрамотят-затюкают — с мужем законным не ужилась!..
А тут еще нищета зловредная молодых теснит: Алена гола, Василь тоже гол как сокол. Бедные родители его позарились на сирый надел и жалкую избушку — Аленино скудное наследство от матери.
Одно богатство у молодых и было — Аленина сила да здоровье. Несет она трехпудовый мешок — бегом бежит. По полу идет — половицы поют.
Василь в молодые годы хоть и слабосилок был, но норовистый-ерепенистый, на кулак быстрый. Правда, когда возрос-возмужал Василь, стал на мужика походить. Невзлюбил поперву Василь молодую жену Алену Дмитриевну: ему казалось, что и на него падает ее позор. «Безотцовщина… Не в законе рожденная…»
До женитьбы была у Василя примечена девушка Феклуша. Смирная такая, неказистая. Ее в дом взять хотел, а не Алену: видно, и впрямь всякому свое не мыто — бело. Еще до решения мира он к ней сватался. Отказали ее родители, больно уж беден был Василь.
А тут мир решение вынес: пора пришла Алену пристроить — не обидел бы кто девушку, как мать ее обижена была. Мир решил, — известно, мир никто не судит, не Василю же с ним тягаться?
Году не прошло — стали на селе молодайку величать за редкостное трудолюбие и крепкую стать Аленой Дмитриевной. Василь по-прежнему в Сморчках ходил. Вот и злился. Надувался, как индюк. В сторону глядел. А каков Дёма, таково и дома. Противна ему своя избушка-гнилушка была. Со зла, на «вред жене» все зенки на Феклушку пялил. Она уж тоже в замужество была отдана. Василь нарочно, для Алены говорил, что не может ее забыть: в чужую жену, видно, черт меду кладет! Сядет он на лавку у окна, подопрет рукой голову и сидит часами, в сторону Феклушиного дома глядит. Устанет — замлеет рука, другой подопрется и опять сидит смотрит. А то во двор выйдет, голову на плетень положит и томится-ждет: не пройдет ли желанная? А сам зловредным глазом на Алену косит.