Когда музыканты говорят между собой о шедеврах своего искусства, всегда наступает момент, когда кто-нибудь, желая продемонстрировать то, что он имеет в виду, напевает; то есть, вместо того, чтобы сказать: «Три восьмых g, за которыми следует половинная es», он споет начало Пятой симфонии Бетховена. Трудно лучше установить границы критики. Я бы тоже лучше «спел» «Пульчинеллу», нежели пытался говорить о ней. (III)
Мавра
Р. К. Что вы можете сказать об обстоятельствах сочинения и о первой постановке «Мавры»?
Я. С. «Мавра» была задумана в отеле «Савой» в Лондоне весной 1921 г., в период подготовки к возобновлению «Спящей красавицы». Я подумал, что пушкинский «Домик в Коломне > мог бы послужить хорошим сюжетом для комической оперы и попросил молодого Бориса Кохно написать либретто на основе этой вещи. Всего год назад Кохно был близким другом Дягилева, но затем лишился его непостоянного покровительства. У него были способности к стихосложению, и его «Мавра», по меньшей мере, музыкальна в лучшем смысле этого слова (во всяком случае, на русском языке).
Порядок действия и последовательность номеров были разработаны нами совместно в Лондоне, после чего я уехал в Англе сочинять музыку в ожидании либретто. Первой была написана ария Параши, последней сочинялась увертюра. Я принципиально использовал духовые инструменты и потому, что музыка представлялась мне свистящей — как свистят духовые, — и потому, что она содержала некоторый элемент «джаза» — особенно в квартете, — требовавший скорее «группового», чем «оркестрового» звучания. [138] Когда я закончил «Мавру» Дягилев устроил предварительное прослушивание в отеле «Континенталь». Я аккомпанировал певцам, но все же заметил, что моя нарочито demode [139] музыка ужасает Дягилева, и что он отчаянно беспокоится за судьбу спектакля. Действительно, спектакль оказался неудачей, но к уже перечисленным мною причинам добавлю еще одну: враждебное отношение Дягилева к Нижинской, которая была постановщиком. Однако с режиссерской точки зрения главным затруднением оказалась неспособность певцов осуществить хореографические замыслы Нижинской. (III)
Октет
Р. К. Не опишете ли вы обстоятельства, сопутствовавшие сочинению Октета?
И. С. Октет родился во сне; мне приснилось, что я нахожусь в маленькой комнате, окруженный небольшой группой инструменталистов, играющих какую-то весьма привлекательную музыку. Я не узнал ее, хотя напряженно вслушивался, и на следующий день не мог вспомнить ни одной детали, но я хорошо помню, что меня заинтересовало во сне — количество музыкантов. [140] Помню также, что дойдя в подсчете до восьми, я снова взглянул на них и увидел, что они играют на фаготах, тромбонах, трубах, флейте и кларнете. Я проснулся после этого небольшого концерта в огромном восторге и с предчувствием и на следующее утро принялся сочинять Октет, о котором накануне и не помышлял, хотя уже в течение некоторого времени собирался написать пьесу для ансамбля — не прикладную музыку наподобие «Истории солдата», но инструментальную сонату.
Октет был сочинен быстро (в 1922 г.). Сначала была написана первая часть, непосредственно за ней последовал вальс второй части. Тему второй части я извлек из вальса; лишь написав вальс, я открыл, что его тема хороша для вариаций. Затем я написал вариацию «отрезки гамм» в виде интрады к каждой из остальных вариаций.
Заключительную кульминационную вариацию (фугато) я больше всего люблю в Октете. Замысел ее заключается в том, чтобы представить тему во вращении у пар инструментов: флейты — кларнета, фаготов, труб, тромбонов; такова Главная идея сочетания инструментов в Октете, подсказанная моим сном. Третья часть вырастает из фугато и задумана как контраст к кульминации гармонического напряжения. При сочинении этого куска где-то в отдаленных уголках моего ума присутствовали двухголосные инвенции Баха, как было и во время сочинения последней части фортепианной сонаты. Во всяком случае, сжатость и ясность инвенций были в то время моим идеалом, и больше всего я стремился сохранить эти свойства в собственных сочинениях. Что может быть лаконичнее синкопированного финального аккорда, в котором первого обращения достаточно для указания finis, и в то же время более пикантно, чем плоскостопая тоника?
Мой аппетит был возбужден новооткрытием сонатной формы и удовольствием работать с новыми сочетаниями инструментов. Мне нравятся в Октете их «игры», и могу добавить, что я достиг именно того, к чему стремился. (Если бы мне пришлось составлять руководство по использованию инструментов, оно должно было бы основываться на примерах исключительно из моих сочинений по той причине, что я никогда не имел бы уверенности в точных намерениях любого другого композитора и потому — в размерах его успеха или неудачи.)
Я дирижировал Октетом при его первом исполнении, несмотря на сильное чувство страха, вызванное, я думаю, тем, что он был моим первым концертным сочинением, с которым я сам знакомил публику. Сцена парижской Гранд-Опера казалась слишком большой рамкой для всего лишь восьми исполнителей, но эта группа обрамлялась ширмами, и звучание было хорошо уравновешено. Октет сочинен для Веры де Боссе и посвящен ей. (IV).
Царь Эдип
Р. К. Что вы вспоминаете об обстоятельствах, приведших к сочинению «Царя Эдипа»? Как далеко простиралось выше сотрудничество с Кокто в работе над сценарием и текстом? Какова была цель перевода либретто на латинский язык и почему на латинский, а не на греческий-г-или, если на латинский, то почему не прямо с греческого? Каковы были ваши первоначальные планы спенической постановки этой вещи и почему они никогда не были осуществлены? Что вы подразумевали под оперой- ораторией? Как бы вы определили религиозный характер этой вещи, если вы согласны с теми, кто усматривает в ней религиозные черты? Не разъясните ли вы, что вы называете музыкальными манерами (manners) данного произведения? И что вы еще можете добавить относительно постановки сценической истории этой вещи?
И. С. Я датирую начало работы над «Царем Эдипом» сентябрем 1925 г., но по меньшей мере за пять лет до того я почувствовал потребность в сочинении драматического произведения крупного масштаба. Возвращаясь тогда из Венеции в Ниццу в сентябре же, я остановился в Генуе, чтобы обновить воспоминания об этом городе, где в 1911 г. я отмечал пятилетие моей свадьбы. Здесь в книжном киоске я обнаружил книжку о жизни Франциска Ассизского, которую купил и прочел в тот же вечер. Этому чтению я обязан формированием мысли, которая часто, хотя и в смутных очертаниях, являлась мне с тех пор, как я сделался deracine. [141] Мысль заключалась в том, что текст, используемый в музыке, мог бы приобрести монументальность путем, так сказать, обратного перевода со светского на священный язык. «Священный» —
Дома, в Голливуде
(с Верой де Боссе)
В студии звукозаписи с Э. Варезом и Р. Крафтом
На репетиции «Агона» с Дж. Баланчиным
могло бы означать всего лишь «старинный», так же, как можно было бы сказать, что язык библии короля Якова I более священный, чем язык новой английской библии, хотя бы из-за большего возраста первой. И я подумал, что более старый, даже полузабытый язык, должен содержась в звучании речи заклинатель- ный (incantatory) элемент, который мог бы быть использован в музыке. Подтверждением у Франциска Ассизского служило иератическое [142] использование провансальского диалекта, языка ренессансной поэзии на Роне в отличие от его повседневного итальянского или латыни медного века. До момента этого озарения в Генуе я был не в состоянии разрешить проблему языка моих будущих вокальных сочинений. Русский язык, изгнанник моего сердца, стал музыкально недоступным, а французский, немецкий и итальянский были чужды моему темпераменту. Когда я работаю над словом в музыке; мои музыкальные слюнные железы возбуждаются звучаниями и ритмами слогов. «В начале было слово», — для меня буквальная прямая истина. Но задача была решена, и поиски «un риг langage sans office»*(Сен-Жон Перс) закончились вторичным открытием мною Цицероновой латыни.