Когда я пытаюсь воскресить в ламяти Санкт-Петербург, мне представляются два различных города, один — освещенный газом, другой — электричеством; запах газа и керосиновых ламп пропитывает все воспоминания первых восьми лет моей жизни. (Мне придется еще коснуться своих воспоминаний о внутренней стороне жизни Санкт-Петербурга, поскольку жизнь там, больше чем в каком-либо другом известном мне городе, протекала дома. Помню, я имел обыкновение дуть на пятикопеечную монету и прикладывать ее затем к обмерзшему окну моей комнаты, и тогда через оттаявший кружок открывался вид на внешний мир.) Электрические фонари — или, вернее, мерцающие угольные дуги — впервые появились на Невском проспекте. Они были матового оттенка и не очень мощные, но Санкт-Петербург в достаточной мере северный город, чтобы не требовать яркого освещения: зимой блестел снег, весной было светло от полярных зорь. Помню, в одну из майских ночей, готовясь к университетским экзаменам, я смог заниматься до 4-х часов ночи при одном только этом северном освещении.
Санкт-Петербург занимает такую большую часть моей жизниг что я почти боюсь заглядывать в себя поглубже, иначе я обнаружу, сколь еще многое во мне свявано с ним; но даже эти беглые воспоминания должны показать, что он дороже мне любого- другого города в мире. (III)
Льзи, Печиски, Устилуг
Р. К. Помните ли вы что-нибудь о своем раннем детстве, связанном с деревней Льзи?
И. С. Названием Льзи фактически объединялись две деревни —
Большие и Малые Льзи, — хотя обе были одинаково малыми. Льзи расположены среди березовых лесов на расстоянии ста или больше миль к юго-востоку от Санкт-Петербурга. Прохладные ветры, дующие с близлежащей Валдайской возвышенности, делали их популярным летним прибежищем для состоятельных петербуржсцев, в том числе — моих, родителей. Хотя провел там всего лишь одно лето, а именно лето 1884 г., я помню Льзи не только понаслышке. Я заезжал туда в 1902 г. по дороге из Самары и жил там в одном доме с Римским-Корсаковым, поехавшим в Льзи из-за астмы. Сын Римского Владимир был со мной в Самаре и уговорил меня сопровождать его туда. С самого начала. знакомства Римский стал поощрять мои занятия музыкой. Он давал мне оркестровать некоторые страницы из оперы «Пан. воевода», которую он тогда сочинял, и его критические замечания о моих опытах были нашими первыми с ним уроками. Трудно было ожидать лучшего отношения ко мне с его стороны, чем в течение этой недели — и во время занятий и вне их. Никогда прежде я не видел его в таком хорошем настроении, да и в будущем это наблюдалось очень редко. Я рассказал ему о лете, проведенном мной в деревне Льзи в младенчестве, и мы пошли вместе посмотреть на дом моего отца, хотя, конечно, я не смог бы узнать его, еслй бы мы и нашли его. Помню, однако, что мы набрели на пустой домик с роялем; Римский ударил по клавишам и объявил его «роялем in А». [18]
Можете себе представить, как я вспоминал Римского тех счастливых летних дней 1902 г., когда шесть лет спустя я отправился в Льзи к его гробу, который сопровождал потом в Петербург. Я получил известие о смерти Римского в Устилуге и телеграфировал его сыновьям, чтобы они встретили меня в Бологом, на узловой станции. (Кстати, одно из фамильных имений моей будущей жены Веры де Боссе также находилось в нескольких верстах от Бологого.) Из Бологого мы на лошадях поехали в Льзи, где я увидел лицо, которое еще недавно целовал в Санкт-Петербурге, и немые губы, благословившие меня, когда я начал сочинять «Фейерверк».
Но вернемся к моему мирку в Льзи в 1884 г. Подозрение, * что невозможно, обладаю музыкальным талантом, зародилось там. Возвращаясь вечером с полей, крестьянки в Льзи пели приятную спокойную песню, в течение всей жизни всплывавшую в моей памяти в ранние вечерние часы досуга. Они пели в ок- таву — конечно, без гармонизации, — и их высокие, резкие голоса
В гимназические годы
Вид из окна детской (с акварели Е. Н. Стравинской)
напоминали жужжание миллиарда пчел. Ребенком я никогда не отличался особенно развитой памятью, но эта песня запечатлелась в моем сознании с первого же раза. Как-то няня везла меня домой из деревни, где катала меня днем, и родители, старавшиеся поощрять меня в моих попытках говорить, спросили меня, что я там видел. Я сказал, что видел крестьян и слышал, как они пели, и спел их песню:
Все были изумлены, мое исполнение произвело на всех впечатление, и я слышал, как отец сказал, что у меня замечательный слух. Я, конечно, обрадовался успеху и, должно быть, мурлыкал от гордости. Можно ли объяснить мою карьеру всецело ранним осознанием того, что любовь и похвалу можно заслужить путем демонстрации музыкального таланта, — что несомненно сделал бы теперь специалист по психоанализу — является, однако, уже вопросом другого порядка. (III)
Р. К. А что вы помните о летних месяцах, проведенных вами в детстве в Печисках?
И. С. Мои воспоминания о Печисках в общем нельзя назвать счастливыми, и я не испытываю удовольствия, оживляя их, но Печиски играют столь же важную роль в ландшафтах моего прошлого, что и Устилут, поэтому я попытаюсь вызвать в памяти то, что могу.
Печиски — это деревня Подольской губернии, примерно в 400 милях южнее Устилуга и, приблизительно, в 15 верстах от Про- скурова, главного города этого района и важной узловой железнодорожной станции на линии Галиция — Вена. (Кстати, Проску- ров находится прямо к северу от Ясс в Румынии, где в 1917 г. умер мой брат Гурий.) Сестра моей матери Екатерина владела в Печисках обширным имением, и я проводил там лето 1891 и 1892 гг.
Помню, что Печиски были скучным местечком, но примерно в 30 милях оттуда находились Ярмолинцы — оживленный и живописный город, славившийся своими ярмарками. В самом деле, большая ярмарка в Нижнем Новгороде, которую я видел позднее, не произвела на меня такого впечатления, как выставленные на ярмарке в Ярмолинцах ручные изделия крестьян, торговля скотом и особенно зерном, поскольку Ярмолинцы расположены в центре украинского океана пшеницы. К тому же на ярмарку крестьяне съезжались в ярко разукрашенных нарядах и казались поэтому веселыми и привлекательными. Больше всего я наслаждался соревнованиями в танцах, и присядку я видел именно там; потом я использовал ее в танце кучеров в «Петрушке»; точно так же в «Петрушку» вошли казачок и трепак. В Печисках я слышал также много народной музыки, хотя это была, главным образом, музыка для гармони. (Музыка иного рода исполнялась редко, так как Ярмолинцы и Печиски были крестьянскими поселениями без буржуазии и без магазинов. По соседству кочевали цыганские таборы, но мне не довелось слышать какой-либо цыганской музыки; мои родители пугали меня цыганами: «Они похитят тебя жувезут в дальние края и ты никогда больше не увидишь маму и папу», — и я был напуган так сильно, что до сих пор боюсь их.)
Печиски были для меня несчастливым местом. Родители открыто выказывали предпочтение моему старшему брату Роману. Я жаждал любви, но никто из взрослых не замечал моего состояния (вероятно, поэтому в течение всей моей жизни я больше выражал свою любовь к детям, чем к взрослым). Моя тетка Екатерина была деспотом и тоже никогда не выказывала мне своей доброты, хотя справедливость требует отметить, что она обладала столь малым запасом этого качества, что его нельзя было делить на части. Кроме того, энергия тети Екатерины была в то время полностью направлена на то, чтобы портить жизнь невестке, очаровательной даме, урожденной Людмиле Лядовой, племяннице композитора. Тетя Екатерина «конфисковала» Людмилиного ребенка Алексея после смерти мужа Людмилы; это положение я сравнил бы с тем, в котором оказался Бетховен по отношении к своему племяннику, с той лишь разницей, что тетка Екатерина была совершенно лишена музыкальных способностей. Но не она представляла собой главную опасность в Печисках. Это отличительное свойство было закреплено за Павлой Васильевной Виноградовой, нашей с Гурием гувернанткой, самой надоедливой чумой времен нашего раннего детства.