Р. К. Помните ли вы вашу первую встречу с Римским-Корсаковым?
И. С. Формально наше знакомство состоялось во время сценической репетиции «Садко», хотя, конечно, я видел его бессчетное число раз и в предшествующее десятилетие, как в общественных местах, так и в частных домах. При встрече на репетиции «Садко» мнё было пятнадцать или шестнадцать лет, но я не могу припомнить ее подробности вероятно потому, что кумир тогдашней русской мувыки был для меня хорошо известной личностью, или, может быть, по той причине, что я считал это знакомство неизбежным. Но атмосфера, царившая в театре, волнение и трепет от присутствия на репетиции новой оперы захватили меня целиком; ни один человек, даже если бы то был сам автор, не мог бы произвести на меня большего впечатления, чем сама опера. Римский был способен снизойти до того, чтобы заметить меня, так как проявлял тогда исключительное внимание к моему отцу. Сцена пьянства в «Князе Игоре» в его исполнении была одним из наиболее ярких моментов спектакля, и специально для него Римский включил аналогичную сцену в «Садко».
Не могу сказать, когда я впервые увидел Римского-Корсакова. Я попробовал воспроизвести в памяти самые ранние представления о нем, но не смог восстановить последовательность событий. При столь тесных взаимоотношениях, какие были у нас, трудно нанизать воспоминания на хронологическую нить — помимо того, я могу извлекать из памяти лишь отрывочные и внезапно всплывающие воспоминания. Я смутно помню Римского, когда он пришел к нам просить отца спеть Варлаама в его версии «Бориса Годунова»; возникает еще одно расплывчатое представление — примерно того же времени — о нем, входящем в консерваторию как-то зимой в боярской шапке и шубе. Это, должно быть, произошло вскоре после того, как построили здание консерватории, когда мне было пять или шесть лет.
Тесное общение с Римским-Корсаковым установилось летом 1902 г. в Некарсмюнде близ Гейдельберга, где Андрей Римский- Корсаков учился в университете. Я проводил каникулы вместе со своими родителями неподалеку от тех мест, в курорте Виль- дунген, и брат Андрея, Владимир, мой соученик, пригласил меня погостить у них. Во время этого визита я показал Римскому мои первые сочинения — короткие пьесы для фортепиано, «Анданте», «Мелодии» и др. Мне было стыдно отнимать у него время, но тем не менее я страстно жаждал стать его учеником. Он с большим терпением просмотрел мои слабые потуги к творчеству и затем сказал, что если бы я решил продолжить свои занятия под руководством Калафати, я мог бы приходить и к нему на уроки два раза в неделю. Я был так осчастливлен этим разрешением, что не только принялся за упражнения Калафати, но к концу лета исписал ими несколько нотных тетрадей. Однако и тогда и позднее Римский был очень сдержан в похвалах и не поощрял меня вольным употреблением слова «“Талант». В самом деле, единственный композитор, которого при мне он называл талантливым, был его зять Максимилиан Штейнберг. (III)
Р. К. Что вы больше всего любили в России?
Я. С. Буйную русскую весну, которая, казалось, начинается в течение одного часа, когда вся земля как будто раскалывается. В моем детстве это бывало самым замечательным событием каждого года. (II)
О русских композиторах и музыкальной жизни Санкт-Петербурга
Римский-Корсаков
Р. К. Какие чувства — личные и прочие — вы испытываете теперь к Римскому-Корсакову и помните ли вы «Погребальную песнь», написанную вами в его память?
Я. С. Через пятьдесят лет почти невозможно отделить субъективные воспоминания от объективных; все воспоминания субъективны, однако мои относятся к столь непохожей на меня личности, что их нельзя назвать иначе, как объективными. Немногие были так близки мне, как Римский-Корсаков, в особенности после смерти моего отца, когда он стал мне вроде названного отца. Мы стараемся не судить наших родителей, но, тем не менее, судим их, и часто несправедливо. Надеюсь, меня не сочтут несправедливым к Римскому-Корсакову.
Существует большая разница между Римским его автобиографии, знакомой большинству людей, и Римским — моим учителем. Читатели этой хорошо, но суховато написанной книги думают о нем, как о человеке, не легко дарящем свое расположение, не слишком великодушном и сердечном; больше того, здесь он иногда выказывает себя как художник, поразительно поверхностным в своих устремлениях. Мой Римский, однако, был глубоко благожелательным, глубоко, и не показным образом, великодушным, и неприятным лишь по отношению к поклонникам Чайковского. Я не могу отрицать у него некоторой поверхностности, поскольку очевидно, что и в натуре Римского и в его музыке не было большой глубины.
Я обожал Римского, но не любил его склад мышления. Я имею в виду его почти буржуазный атеизм (он бы назвал это «рационализмом»). Его разум был закрыт для какой бы то ни было религиозной или метафизической идей. Если случалось, что разговор касался некоторых вопросов религии или философии, он просто отказывался обсуждать эти вопросы в религиозном плане. После урока я обычно обедал с семьей Римского- Корсакова. Мы пили водку и закусывали, затем принимались за обед. Я сидел рядом с Римским, и мы часто продолжали обсуждать какую-нибудь задачу из прошедшего урока. Остальную часть стола занимали сыновья и дочери Римского. Его второй сын, Андрей, изучал философию в Гейдельберге и часто приводил с собой к обеду некоего Миронова, своего друга по университету. Несмотря на интерес молодежи к вопросам философии, Римский не допускал споров на эти темы в его присутствии. Помню, кто-то завел за столом разговор о воскресении из мертвых, и Римский нарисовал на скатерти ноль, сказав: «После смерти ничего нет, смерть это конец». Я имел тогда смелость заявить, что такова, может быть, лишь одна из точек зрения, но после этого некоторое время мне давали чувствовать, что лучше было промолчать.
Я думал, что приобрел друзей в лице двух младших сыновей Римского, юношей, которые — по меньшей мере в Санкт-Петербурге — были светочами просвещения. Андрей, старше меня тремя годами, довольно приличный виолончелист, был особенно мил со мной, хотя его расположение сохранялось лишь при жизни его отца; после успеха «Жар-птицы» в 1910 г. он и фактически вся семья Римского-Корсакова отвернулись от меня. [33] Рецензируя «Петрушку» для одной русской газеты, он даже отозвался о музыке, как о «русской водке, отдающей французскими духами». Владимир, его брат, был способным скрипачом, и я обязан ему моими начальными знаниями в области скрипичной аппликатуры. Я не был близок с Софией и Надеждой, дочерьми Римского, хотя в последний раз контакт с семьей Римского произошел через мужа Надежды, Максимилиана Штейнберга, приехавшего в Париж в 1924 г. и слышавшего там в моем исполнении мой Фортепианный концерт. Можете представить себе его реакцию на это произведение, если даже после прослушивания «Фейерверка» лучшее, что он мог сделать, это пожать плечами. Прослушав концерт, он пожелал прочесть мне лекцию о ложном развитии моей карьеры. Он вернулся, в Россию, основательно раздраженный тем, что я отказался встретиться с ним.
Римский был высок, подобно Бергу или Олдосу Хаксли и, как последний, страдал плохим зрением. Он ходил в синих очках, иногда пользуясь дополнительной парой очков, которые носил на лбу — эту привычку я перенял от него. Дирижируя оркестром, он был принужден склоняться над партитурой и, почти не поднимая глаз, размахивал палочкой в направлении своих колен. Ему было настолько трудно видеть партитуру, и он так бывал поглощен слушаньем, что почти совсем не давал указаний оркестру палочкой. Подобно Бергу, он страдал сердечной астмой. На последнем году его жизни эта болезнь внезапно обострилась, и хотя ему было всего шестьдесят четыре года, мы сознавали, что он не долго протянет. У него было несколько жестоких приступов в январе 1908 г. Каждое утро нам звонили по телефону, и каждое утро я терзался мыслью, жив ли он еще.