В конце концов я оказался позади развалин. И там я перестал любоваться красивым видом на реку. Нельзя же было без конца им любоваться. Полюбовался — и хватит. Укрытый развалинами церкви от людских глаз, я спустился по травянистому скату обрыва к нижней дороге и направился по ней на пристань. Никто не встретился на моем пути, и на этот раз я добрался до пристани без помехи.
Билетная касса была закрыта, но записка возле окошка объявляла, что она откроется за час до прибытия теплохода. Я вернулся по сходням на берег и осмотрелся. Никого не было видно поблизости. Тогда я прошел немного дальше вдоль берега, где крутой обрыв приблизился к воде вплотную. Здесь не было дороги и даже тропинка едва обозначалась, захлестнутая высоким бурьяном. Пройдя по ней у самой воды метров двадцать, я свернул с нее чуть вверх по склону и там растянулся на спине среди высокой травы, чертополоха, репейника и крапивы.
Никто не потревожил меня до самого вечера, и я порадовался тому, что у русских везде так много нетронутой земли. И тут же я понял, для кого они ее сберегли. Они сберегли ее для тех великих грешников, которые когда-то проникали в их страну с недобрыми намерениями и потом изгонялись вон. Для них приберегались эти бурьянистые закоулки, чтобы они, попав сюда еще раз под видом гостей, могли укрыться в них, пряча от русских людей свой горький стыд и раскаяние.
Что я мог сказать им в свое оправдание? Не было мне оправдания. И Мария Егоровна не зря говорила о недоверии. Да, недоверие еще не скоро уйдет из людских сердец. Слишком велико было бедствие, постигшее народы, чтобы так скоро забыть, откуда оно исходило. Навсегда врезалось в память человечества имя страны, где родились те, с бредовым огнем в глазах, которые попробовали подмять под себя народы всей планеты и где были придуманы печи для сжигания миллионов живых людей. Не прикроешь это имя никаким другим. А ведь и мое имя было где-то там, рядом с тем именем, сливаясь, может быть, с ним в одно. Весь мир видел, с кем вторгся я на русскую землю и что делал в своих лагерях с русскими военнопленными. Вот почему я скрывался теперь от русских людей в приготовленном ими для меня бурьяне.
Но откуда было мне знать, что дела мои придут к такому невеселому концу? Разве не подготовил я все для непременной и полной победы? И разве не казалась она близкой? Боже мой, какой близкой она казалась! Мои танки заняли всю Европу. Они дошли до русской Волги. Оставался какой-то пустяк. Оставался последний короткий напор, чтобы начисто сокрушить Россию. Соверши я этот напор — и с Россией было бы кончено.
И вот против меня только Англия и Америка. Но что мне Англия и Америка? Англию я очень скоро сравнял бы с волнами Атлантического океана своими знаменитыми снарядами «фауст». А с американцами мне и делать было бы нечего, потому что это не солдаты, а младенцы. Они еще никогда за время своей истории не знали настоящей войны. Я показал бы им настоящую войну и установил бы в Америке свой порядок.
А после этого на всей Земле мало-мальски близкая мне по силам осталась бы одна Япония. Но и Японию я очень скоро загнал бы обратно в пределы ее собственных островов, отобрав у нее военные корабли, авиацию, пушки и танки. Я сам занял бы все завоеванные ею земли, а ей позволил бы заниматься только возделыванием риса да еще рыбной ловлей вдоль берегов.
И тогда под моей властью оказалась бы вся планета. Один я стал бы ее хозяином. Это ли не здорово? Вся планета в ширину и глубину, все, что в ней, и все, что на ней, — мое собственное. Каждая травинка на земле — моя! Каждый куст, каждое дерево! Да что там дерево! Все леса мои, все джунгли, все реки, озера, моря, океаны и даже воздух над ними — мой! Ух ты, черт, как здорово могло получиться! Я иду по Земле, и все живое, что мне на ней встречается, — мое. Я могу распорядиться всем этим, как мне вздумается. Могу уничтожить, если на то будет моя воля, могу оставить в живых, расплодить, раскормить, расселить по своему плану. Кто мне помешает? Я могу поселить индийских слонов на Северном полюсе, а белых медведей — в пустыне Сахаре, и никто не посмеет сказать мне, что это неразумно, ибо все люди Земли — тоже мои.
Да, вот какая могла у меня быть невиданная власть! Все люди на Земле — тоже мои собственные! С ними я тоже могу делать все, что захочу. Вот я увидел человека, который мне не понравился. Я делаю знак — и человека нет. Это так просто. Под рукой у меня всегда есть молодцы, готовые исполнить любую мою волю. Прежде в таких случаях мне приходилось изобретать какое-нибудь серьезное обвинение, затевать громоздкое судебное дело, чтобы доказать своему народу виновность невиновного. А кроме своего народа, были соседние народы, были народы за океаном и в коммунистической России. Все они в таких случаях брали на себя роль строгих судей. И они непременно пронюхивали правду и непременно поднимали крик на весь мир. Только умение держать закупоренным свой народ спасало меня от разоблачения в своей стране.
Но теперь все народы — мои, и плевал я на разоблачения. Кто меня разоблачит и перед кем? Перед марсианами и венерианами? Все народы с одинаковым усердием читают мою книгу «Майн кампф», и все при виде меня с одинаковым восторгом орут: «Хайль Турханен!». Теперь мне уже нет надобности устраивать судебное дело, если кто-то мне не понравился. Я только говорю коротко: «Он не ариец», и дело с концом. А могу и не говорить. Кому я буду говорить? Любой из тех, с кем я сегодня говорю, может завтра у меня отправиться той же дорогой к сатане. Даже немец. Что из того, что я объявил своих немцев избранной расой? Среди этой избранной расы самый избранный все-таки я! И всякий немец в своих поступках идет не далее того, что определено ему мной. А если он, возгордясь некстати своим превосходством над остальными народами, преступит границы моих определений и попытается показать себя равным мне — своему великому фюреру, то на этом обрывается его попытка, и обрываются также его способности ко всяким иным попыткам в жизни. Для своего избранного немца у меня на подобный случай тоже есть своя особая имперская канцелярия, откуда его очень легко переправляют в канцелярию небесную. Все зависит от того, как он себя поведет и как мне на это взглянется. Откуда я могу знать, какое у меня завтра будет настроение? Сегодня я не заметил в человеке изъяна, а завтра заметил. Может быть, завтра он усмехнулся не к месту или выразил своим видом сомнение в правильности моих поступков. А я не намерен терпеть насчет себя сомнения. И я искореняю сомнения вместе с людьми, в которых эти сомнения гнездятся. Так мне удобнее. Я один теперь судья на Земле. Всех других судей я убрал, как непригодных для этой роли. И мой приговор не подлежит пересмотру, ибо в нем нет ошибки. Я никогда не ошибаюсь. Ошибаются все другие, но не я. И если кому-то показалось, что я ошибся, он исчезает. Я не для того захватил власть на планете, чтобы позволить кому-то быть умнее меня.
Особенно много всяких умников среди евреев. От них всегда исходит зараза неверия в правильность моих поступков, и потому за ними надо смотреть в оба. Такой это неудобный народ. Мало того, что они ко всему на свете подходят со своей меркой, они вдобавок время от времени преподносят человечеству какого-нибудь мудреца-пророка, вроде своего Иисуса Христа или Карла Маркса, от учения которых потом все в мире переворачивается вверх дном. А мне не надо их пророков. Я сам пророк. И на всей планете я самый умный и мудрый. Таково удобство власти. И я не желаю, чтобы передо мной появлялись чьи-то въедливые коричневые глаза, способные видеть меня насквозь да еще затаившие в своей глубине насмешку. Они теперь моментально исчезают с лица земли, те, кто проявил способность видеть меня насквозь. И еще быстрее исчезают те, в чьих глазах, обращенных на меня, затаился смех.
Я не потерплю под своей властью смеха. Ведь любой смех может касаться меня. А чтобы он меня не касался, я убираю с планеты смех и заодно тех, от кого он исходит. Мне так удобнее. Их много, конечно, склонных к смеху. Их сотни, тысячи, миллионы. Говорят, что каждый человек на свете время от времени страдает смехом. Но не беда! Я вылечу их от смеха. Что мне миллионы? У меня есть Гиммлер и есть печи. Они, если надо, уберут и миллиарды. На моей собственной планете я наведу свой новый порядок, в котором не будет места смеху.